Главная страница сайта "Зеленый Хутор"(и текстовый поиск на сайте)

Будогощь, Приволховье (жители, природа, история и т.п.)

Писатель Г. А. Мурашев(по разрешению автора выложены некоторые книги; адрес для связи)

Гостевая книга (сначала только я вижу письмо, потом делаю его видимым всем, если автор не запретил)

[ Текст воспроизводится по: Русские очерки. т.2. - М.: Государственное издательство художественной литературы. 1956 ]

 

Н.А. БЛАГОВЕЩЕНСКИЙ

На ткацкой фабрике (1870 г.)

На болоте (Картинка нынешней обработки торфа) (1870 г.)

Сельские фарфоровые заводы (Этнографическая заметка) (1871 г.)

На литейном заводе (Из очерков русского чернорабочего труда) (1873 г.) [ Путиловский завод ]


НА ТКАЦКОЙ ФАБРИКЕ
(Из заметок и наблюдений конторщика)

(Печатается с сокращениями.- Ред.книги)

Фабрика наша большая, прядильная и ткацкая вместе, так что материал к нам привозится в виде хлопка, а вывозится в кладовые уже в виде готовых кусков миткаля, которых, при благоприятных обстоятельствах, выделывается в месяц до десяти тысяч штук. Идет наша фабрика днем и ночью; работающих в ней, считая тут и женщин и детей, около восьмисот человек, которые разделяются на четыре смены: две дневных и две ночных, причем каждому рабочему приходится работать на фабрике шесть часов ночью, а всего двенадцать часов.

Машины у нас все новенькие, начиная с неуклюжей трепальной машины до живчика-станка, — все только что выписаны из-за границы и со всеми новейшими усовершенствованиями европейской промышленной изобретательности; что же касается до управления фабрикой, помещения рабочих, заработной платы и других порядков, то все это у нас самое старое, патриархальное, завещанное дедами и прадедами, и в этом отношении современный прогресс до нас еще не дошел. Да откуда же и дойти ему, этому прогрессу? Решительно неоткуда. Хозяин у нас купец чистейшей московской крови, и притом еще старовер, хотя и носит немецкое платье; он, понятно, заботится только о том, чтобы потуже набить карман свой, и поэтому всякую прижимку и всякий штраф на рабочих считает самым полезным делом. Ближайший от нас уездный город Б* мало чем отличается от соседних деревень и тоже тяготеет больше к старой патриархальности, чем к новым
376

порядкам. Наконец не очень далеко от нас — сама матушка Москва, откуда, как известно, прогресс тоже не слишком-то распространяется. А кругом фабрики такая голь-нужда неисходная, что каждый мужик за несколько рублей всего себя запродать готов, лишь бы прикупить “хлебушка” да внести во-время подати и налоги; а там делай с ним, что хочешь, — терпенья хватит. Ну, и делает хозяин, что хочет, и смело предписывает свои условия в полной уверенности, что отказу не будет, — и не бывает...

На самой фабрике у нас нет помещений для рабочих. Правда, выстроен на дворе для семейных небольшой деревянный сарай, в котором устроено несколько отдельных клеток, или стойл, разделенных на два ряда узеньким коридором, но в этих стойлах, во-первых, жить невыгодно (берут па три рубля за стойло в месяц), во-вторых — неудобно, потому что на виду у начальства, а в-третьих — и место достать трудно, так как все стойла чуть не спокон веку заняты семейными старожилами фабрики. Поэтому большинство фабричного населения помещается в особом небольшом селе, расположенном тут же, подле забора,окружающего фабрику, и принадлежащем тому же хозяину фабрики. Тут рабочим и свободнее и сравнительно выгоднее. Село это по своему быту — довольно оригинальное; обыватели его не сеют и не жнут, не имеют ни коров, ни лошадей и никаких удобств обыкновенной сельской оседлости и домовитости; тут, напротив, как и в городах, все живут исключительно на деньги; все жизненные припасы забираются из хозяйских лавок, согреваются чаем в хозяйских трактирах, пьют водку в хозяйских кабаках.

В лавках, нарочно устроенных предусмотрительным хозяином, имеется все, нужное на потребу человека: и чай, и сахар, и хлеб, и мясо, и овощи, и ситцы, и разные принадлежности одежды, и все это предлагается рабочим в долг, на книжку (конечно, втридорога), — бери, сколько душа просит, а в расчетный день книжка предъявляется в контору, и там уже вычтут все сполна, не пропадет ни одна хозяйская денежка. Особыехозяйские надсмотрщики строго наблюдают, чтобы рабочие не смели истратить ни одной копейки на продовольствие или одеждупомимо хозяйских лавок. Но рабочие, особливо бабы, как известно, народ глупый и не всегда сочувствуют этой заботливости о них хозяина. Нет-нет, да и покажется вдруг какой-нибудь бабе, что хозяйский хлеб покупать очень невыгодно; вот она потихоньку и сбегает в ближайшее село . Мухлино — и купит там подешевле или просто выпросит хлебца да молока деткам... Не заметит никто — бабе выгодно, а заметят — беда: у бабы не только отнимут все незаконно приобретенные вещи, но, кроме того, еще штраф вычтут из заработ-
377

ной платы не менее одного рубля за каждый раз. Или вдруг по путизаедет на фабрику какой-нибудь простак мужик и привезет землякам из родной деревни вместе с письмами и благожеланиями родственников куля два-три какой-нибудь крупы или муки на подмогу; ну, разумеется, лишь тольконачальство прослышит об этом, сейчас же кули отбираются и прячутся в хозяйские кладовые, а с виновных по рублю штрафу... Тем только и отучают. И в этом отношении у нас, надо признаться, очень строго.

Иной раз даже сам хозяин, не доверяя своим надсмотрщикам, самолично наблюдает за рабочими; встанет он у ворот в то время, когда фабричныеидут на работу, и зорко поглядывает, не проносится ли что-нибудь запрещенное. Раз баба, вовсе не ожидая предательской засады, тихонько втащила с собой кадушку кислой капусты, надеясь пронести ее “в стойла”. Баба старательно прикрыла кадушку полою кацавейки, сама вся скрючилась, ну, словом, приняла все меры, чтобы скрыть контрабанду, однако хозяин ее заметил. На весь двор поднял он крик, сбежались сейчас же привратники, вырвали у бабы кадушку и по приказанию хозяина вывалили капусту в навозную кучу. Хозяин до того осерчал, что велел принести вилы и смешать капусту с навозом, чтобы кто-нибудь из рабочих не прельстился ею и не собрал потомсебе на ужин. Нечего и добавлять, что с бабы взяли двойной штраф да, кроме того, оштрафовали привратников за плохой осмотр рабочих. В другой раз хозяин подметил у бабы под передником крынку молока. Тигром налетел он на нее, выхватил крынку и разбил ее о камень, осыпая бабу ругательствами. Баба бросилась бежать со всех ног, а хозяйский крик долго еще раздавалсяпо двору в назидание идущим рабочим.

— У меня и без того третья неделя солонина не расходится, — кричал он им, задыхаясь от ярости, — а вы тут еще молоко с собой носите! Самим ведь гнилье жрать придется;новой ни за что не куплю, пока старая не выйдет!.. — И так далее.

Ну, и штраф опять с бабы. И поневоле приходится брать харчи у хозяина, а то штрафами доймут... И переходят таким образом почти все заработанные деньги фабричных снова в хозяйский карман.

Не подумайте однако, чтобы рабочие с особенным отвращением или злостью смотрели на своего хозяина и видели в нем своего врага. Этого ожесточения между ними совершенно не заметно. Все проходят мимо него, покорно “склонивши выю”; многие даже как-то ежатся и гнутся, с выражением невольной робости, особенно у кого совесть не чиста. Все как будто уверены, что так и быть должно: на то он и хозяин, чтобы жать;
378

он наблюдает свои выгоды, а они — свои, и всякий на его месте делал бы то же. Кто раньше встал да палку взял, тот и капрал. Емувыпало счастье взять палку — он и жмет. К этому уж и привыкли — везде так делается. Вот принципы, которые лежат в основе отношений между хозяином и рабочими. Да к чем

застращаешь хозяина, чем переделаешь его? Твоя воля — жить или не жить у него. Если чем недоволен, можешь хоть сейчас же вон убираться; удерживать тебя никто не станет, потому что на твое место с радостью полсотни других найдется, таких же голодных и забитых, как и ты. И то каждый день у ворот фаб-ричных отбою нет от народа: все справляются, нет ли “у машины” работки какой. На места рвутся чуть не с боя. Иной по нескольку недель сряду выжидает очереди и ежедневно справляется у привратника: не разочли ли кого, не расшибло

ли кого, не опросталось ли местечко, и сует даже при этом гривну привратнику, чтобы оповестил поскорее, если опро-стается. Ну, значит, и держись за место крепче, пока оно есть, не вольнодумствуй и терпи! Вот и терпит рабочий: упорно выносит он все, что предпишут ему, и где границы его терпенью — неизвестно.

Утро. В фабричной конторе нет никого, кроме двух неизменных писцов, углубленных в свои разлинованные книги илишь изредка нарушающих тишину монотонным щелканьем костяных счетов. Здание гудит и дрожит от грохота работающих машин. До смены еще далеко... Вот молодецкой походкой входит в контору фаворит хозяйский, почтеннейший Кондратий Лаврыч, в сопровождении рослого парня лет осьмнадцати и мальчика лет одиннадцати. “Ну,—думаю,—будет расправа илипринудительный расчет!” Однако расправы не было. Оказа-лось, что это прибыли земляки Лаврыча с просьбой пристроить их как-нибудь на фабрике, и Лаврыч взялся им покровитель ствовать. Кондратий Лаврыч теперь у нас в силе; хозяин в нем, что называется, души не слышит, и вообще об нем следуетсказать несколько слов, так как в дальнейшем ходе наших заметок он будет играть не последнюю роль. Ловкий, проворный и сметливый, Лаврыч начал свою работу на здешней фабрике с “трепальной”; затем в течение десяти лет он обошел почти все фабричные машины и, наконец, добился в “ткацкой” звания подмастерья.

Хозяин запомнил его как своего старожила, заговаривал с ним раза два, потом зазвал к себе чай пить, разузнал от него кое-что и, наконец, почувствовал к нему любовь и доверие,
379

тем более что Лаврыч был тоже заклятый старовер. Ловкий мужик скоро смекнул, что тут можно и в люди выйти и руки понагреть; вкрался он, как бес, в хозяйскую душу, и теперь зато и сам выглядит каким-то начальником, не переставая, впрочем, по рангу чинов фабричных считаться попрежнему только старшим подмастерьем. Сначала он еще ладил с рабочими и силою своего влияния многих выручал из беды; но и нашим и вашим вообще, как известно, угодить трудно, — не угодил и Лаврыч. Порываясь услужить хозяину, Лаврыч поневоле должен был прижимать рабочих, конечно мягкои ласково прижимать, но рабочие все-таки почувствовали, что Лаврыч им не свой брат, и однажды как-то спьяна, в праздничный день, решились его хорошенько проучить сообща и с этой целью поджидали его у кабака. Лаврыч едва-едва спасся от этой науки и воротился домой все-таки с подбитым носом. Озлился хозяйский любимец не на шутку; эта наука сразу отделила его от своих и переродила в настоящего начальника. “Коли так, — решил он, — узнаете же вы меня!” — и начал мстить. Первым долгом он произвел разгром над теми, кто бил его: все они были назначены к расчету и выгнаны за ворота; затем он стал придираться к каждой мелочи и штрафовать за каждую порванную нитку, за каждую соринку, найденную в машине. Он знал, чем больнее можно пронять рабочего, и пронимал с дьявольским уменьем. Заберется, бывало, на фабрику с первым оборотом парового колеса после смены и наблюдает: все ли на местах, и чуть кто просрочил минуты две-три — сейчас ему ставит мелом крест на машину, а этот крест равняется рублевому штрафу.

А тут еще другой грех случился. Полюбилась Лаврычу фабричная работница, девушка Наташа, разбитная и красивая — кровь с молоком; но как ни подбивался к ней наш герой, добиться ничего не мог. Наташа не только не поддалась ему, но еще объявила ему открыто, что она любит ткача ТерешкуКуцого, первого врага Лаврыча. А самого Лаврыча не только не любит, но даже поднимает на смех чуть не при каждой встрече с ним и делает его посмешищем всего фабричного люда. Лаврыч молча глотает обиды и замышляет что-то недоброе; он так бы и разорвал на части этого ненавистного Терешку, да тот так ловко держит себя, что и придраться не к чему. Стал он зол с тех пор пуще прежнего и с каким-то злостным наслаждением давит каждого, в ком подозревает врага. Но игра, повидимому, становится неровна и кончится, надо полагать, не добром. Уж и теперь, как я слышал, ходят в народе какие-то темные разговоры и недобрые замыслы... От хозяина илипостороннего человека (барина) рабочийстерпел бы покорно многое, а своего ему постоянно хочется проучить; на

380

своего он смотрит легче, с ним и расправляется легче. Лаврыч увлекся через меру, и потому едва ли сдобровать ему... Но об этом речь будет впереди... Лаврыч теперь еще в силе и ничего не трусит.

  • Ах, шут вас побери! — ворчал Лаврыч, обращаясь
    к пришедшим землякам, — ну что ж я буду с вами делать!
    Ишь вас несет со всех концов на фабрику, а у нас и местов нету.
  • Да уж устрой как-нибудь,Кондратий Лаврыч, — взмолился парень, — мы ведь полтораста верст до тебя шли, знали,что ты тут начальник, ну и надеялись...

Это, видимо, польстило Лаврычу.

— РазвеНикиту рассчитать? — раздумывал он. — У него дело что-то не клеится... Ну, ладно, так и быть, рассчитаю завтра Никиту, а тебя поставлю на станок. Доволен ли?

Парень низко поклонился, и лицо его осклабилось радостной улыбкой; он не знал, что из-за радости его другому плакать придется и что в настоящую минуту решена участь одного из беднейших работников, полубольного ткача Никиты. Да и какое, впрочем, ему дело до Никиты? Он сам хочет хлеба, ему самому нужны деньги...

— А ты небосьеще ни разу не видал нашего станка? — спросил Лаврыч.

— У баб у наших видел: тоже ткут...

Лаврыч засмеялся.

  • Тут, брат, не такой, как у ваших баб. Да, впрочем, дело не хитрое, поймешь скоро. Ну так слушай же, что я тебе скажу, и помни: у нас на станках плата задельная, и ты будешь получать по сорока копеек за каждый кусок миткалю, который выткешь, а выткать ты должен не меньше куска в день, но то у тебя и станок отнимут. Слышишь?
  • Слышу. А в чем же работа-то моя будет?
  • Ты только все время гляди на основу,1чтобы у тебянитка в основе не порвалась; а чуть порвется, ты сейчас останови машину и нитку свяжи. Если ж ты проглядишь нитку и она уйдет у тебя в вал, — это называется у нас “брак”, и ты не только за весь кусок денег не получишь, но с тебя еще штрафу рубль взыщут. Понял?
  • Как не понять!
  • Ну, а если на челноке уток оборвется, у тебя машина сразу сама остановится, а ты тогда, тоже проворней, свяжи концы нитки. Да там тебе всё объяснят: ты только гляди да не зевай. Вот погоди, я сейчас пойду погляжу, нет ли там свободного мастера; да, кстати, надо бы... Погоди тут.

1 В тканях продольные нитки называются основой, а поперечные угоном.(Прим. автора.)

381

Лаврыч только что хотел выйти, как вдруг взгляд его упал на другого земляка — мальчишку.

— Ах ты, боже мой милостивый! Куда ж я тебя-то дену!— патетически воскликнул он, уставившись на мальчика.

Мальчик, мигая глазенками, внимательно и с недоумением глядел наЛаврыча.

— А вот погоди, — продолжал он в раздумье, — у мюльщика Антипа, кажется, “заднего”1нет. Я, брат, тебя, кажется, наигольную упрячу. Вот поспрошу пойду.

Лаврыч вышел. Будущий ткач,из-за которого пришлось лишить места бедного Никиту, отретировался в угол конторы; один только мальчик не двинулся с места и с любопытством оглядывал комнату. Все это, повидимому, казалось ему дико и вместе “занятно”. Бойкие глазенки его смотрели весело и доверчиво, загорелые щеки алели здоровым румянцем, и во всей позе проглядывало что-то молодецкое и в то же время солидное, как и следует будущему работнику. “Что-то из тебя останется через полгода!”—невольно подумал я, заглядываясь на его ребячье молодечество и деревенское здоровье, еще но тронутое фабричной работой и жизнью. Я подозвал его к себе. Мальчик доверчиво подошел.

  • Как тебя зовут, мальчик? — спросил я.
  • Николка, — ответил он бойко, разглядывая меня.
  • А который тебе год?
  • Одиннадцатый.
  • Молодец, брат, в самый раз на фабрику. Что же, отец и мать живы у тебя?
  • Отца нету, а мать жива: на ручной фабрике холсты ткет.
  • А братья и сестры есть?
  • Сестер нету, а младший брат в кузнице работает.
  • Сколько же лет твоему младшему брату?
  • Скоро девять.
  • Вот так работник! Ну а ты, братец, зачем так рано к нам на фабрику пришел? Ведь замучат тебя здесь...
  • Так надо, — решительно ответил мальчик.
  • У его дед нонче по весне захворал: ноги у него отнялись, так некому стало подушные платить да за землю, — вставил в виде пояснения его земляк, с любопытством прислушивавшийся к нашему разговору. — Вот его и снарядили на фабрику;пусть поработает! Известно — бедность, жить нечем.
  • Так он, значит, будет тут подати отрабатывать.
  • Что ж делать...
  • Куда ж вы его тут пристроите, на хлебы-то?

1 На мюль-машине у главного рабочего бывает обыкновенно два помощника-мальчика: подручный изадний.(Прим. автора.)

382

  • Да я, барин, и сам не знаю; со мной где-нибудь будет... Да и сам тоже получать будет; есть захочет, так купит.
  • Ну, не больно-то много он тут получит. Земляки-то у вас тут есть, кроме Кондратия Лаврыча?
  • Есть. Вот два брата Гулиных, Сергей Кононов — все это наши...
  • Так вы с ними и поселитесь; все лучше будет между своими, и за мальчишкой лучше присмотрят, приберегут. Так ли?
  • Это верно.

В контору снова вошел Лаврыч.

— Ну, Николка, — сказал он торопливо, — счастлив твой бог, скоро твое дело решилось! Пойдем, я сведу тебя к Антипу, он берет тебя в “задние”. А ты, брат Сидор, подожди до субботы, — обратился он к другому земляку. — В субботу у нас расчет будет, тогда и станок ослобонится... Пойдем, паренек!

Николка отошел от меня и степенной походкой отправился вслед за Лаврычем.

— Ты гляди, Лаврыч, — крикнул я вслед ему, — чтобы Антип как-нибудь не зашиб Николку-то: мужик он сердитый, а много ли ребенку надо.

— Зачем зашибать, — ответил Лаврыч, — разве постегает когда маленько, да от этого вреда не будет: это в пользу.

Итак, дело Николки решено: новый работник принят на фабрику, новый ребенок обречен на погибель. Через два-три месяца его и узнать нельзя будет: он сгорбится, исчахнет, пожелтеет; грудь у него ввалится, глаза загноятся, голос охрипнет. А сколько его бить-то, бедного, будут, пока он не привыкнет к машине и не отучится портить хозяйского добра. Надо заметить, что дети, работающие на мюль-машине, зависят не от хозяина, а исключительно от старшего работника при этой машине, который нанимает детей от себя и сам платит им жалованье. Он и приучает их к машине, и карает их, и милует — словом, делает с ними что хочет, и хозяин в это дело не вмешивается, он взыскивает только со старшего (концового). К сожалению, большая часть мюльщиков бесчеловечно обходятся с детьми и при малейшем недосмотре или неумелости награждают их такими шлепками и затрещинами, что дети зачастую работают сквозь слезы, изнывая от болиили трясясь от страха. На мюль-машине дети чахнут и истощаются скорее других, тут они чаще всего получают увечья (и большею частью не от самой машины, аот разозлившихся мюльщиков). Отсюда больше всего отвозят их в больницу и на кладбище.

Как быстро чахнут здесь эти дети — просто даже невероятно. На моих глазах в течение двух лет исчахло и истаяло такое множество знакомых мне ребят, преимущественно мюльных,

383

что можно было подумать, что дело происходит где-нибудь в больнице, а не на фабрике. Приедет, бывало, из деревни мальчишка такой здоровый, румяный, крепкий и бойкий, а там — глядишь — и начнет худеть не по дням, а по часам, начнет таять как свечка, так что ветер его чуть не шатает, а потом и исчезнет вдруг совсем. Спросишь: “Где Сенька?” — “Помер, — ответят, — Сенька еще на прошлой неделе”. Ну, и делу конец. А на месте его, глядишь, другой уж ребенок стоит, свежий еще, хотя тоже пристальноуже нахмурил свои брови и старается поймать своими неумелыми ручонками оборвавшуюся и ускользнувшую нитку, а мюльщик сыскоса сурово глядит на него, готовый вознаградить его здоровым пинком за малейшую оплошность. Нельзя, впрочем, винить и мюльщика заего суровость. За каждую ошибку ребенка он ведь отвечает; за всякий недосмотр новичка с него штраф тянут; на ком же и выместить свою злость, как не на “подручном” ребенке, который находится в полном его распоряжении? Ну и вымещает.

Вообще положение малолетних работников и работниц на фабриках, как всем известно, — слишком незавидное положение. У кого из детей есть на фабрике своя семья, тому еще ничего: заним присмотрят, защитят и подчас, может быть, даже обласкают; и хотя все заработанные деньги у него сполна отбирают родители, но все-таки у него есть готовая квартира и стол, он не голоден и не зябнет. У кого же нет своей семьи, тому подчас приходится очень плохо. Такой ребенок живет уже вполне самостоятельно, как и все работники; об нем уже некому заботиться,и он сам уже инстинктивно старается примазаться туда, где подешевле или где можно платить за хлеб и уют не деньгами, а услугой. Вот и нанимаются они за стол, или чистить машины (кроме своей, чистка которой относится к числу его непременных обязанностей), или служить на посылках, и таким образом живут, чем бог послал.

Родители привозят своих детей на фабрику из соседних деревень, а иногда и издалека, с тою целью, чтобы дети поработали сколько-нибудь на подмогу семьи, а иногда и для того, чтобы избавиться от лишних желудков, требующих хлеба, которого взять неоткуда. Мать, привезя ребенка, долго причитает над ним, заливаясь горькими слезами, затем она кланяется в ноги землякам-рабочим, чтобы не оставили ее сынка, наконец благословляет ребенка, поручая его на волю божию, и с сдавленным сердцем удаляется за ворота. Этим заканчиваются все ее отношения к ребенку, и сэтой минуты ребенок начинает вполне самостоятельную жизнь. И вот с десяти лет он уже становится на свои ноги, делается настоящим мужиком,и на его не окрепший еще организм всею своею тяжестью сразу наваливаются все невзгоды той каторжно - фабричной жизни, какую

384

 

испытывает и взрослый работник. Он работает ничуть не меньше взрослого — те же шесть часов днем и шесть часов ночью; а где нет ночных работ, он начинает свою работу еще раньшевзрослого, в пятом часу утра, а кончает позже, в девятом вечера, следовательно, работает в сутки околопятнадцати часов. На этих фабриках в течение целого дня ему дается для отдыха толькоодинчас времени, назначенный для обеда, который он большею частью и проводит тут же, при машине, за куском хлеба. Бог знает, какую работу переносит он легче, ночную или дневную! На тех фабриках, где существует четыре смены, как у нас например, он работает всего двенадцать часов, тогдакак на фабриках, имеющих одну дневную работу, ему приходитсяработать до пятнадцати часов,1но кажется, что ночная работа изнуряет детей гораздо больше, чем дневная, хотя им и меньше приходится работать; по крайней мере там, где есть ночные работы, они имеют вид более хилый и измученный.

Самый процесс работы ребенка на прядильных фабриках ничуть не легче работы взрослого, если только не тяжелее. Ребенок все время должен быть внимателен к машине так же, как и взрослый; над ним во всей силе тяготеет тяжелая система штрафов, если он самостоятельный работник, и при малейшей оплошности на него сыплются увесистыепинки и толчки, если он нанят другим рабочим.При чистке машин труд ребенка громаден: его маленьким недоразвившимся телом пользуются, чтобы заставить его пролезать в такие теснины между валами, рычагами и колесами, куда взрослый не пролезет, и там дитя, скрючившись в три погибели, сметает щетками пыль и приставшие волокна хлопка, задыхаясь от этой пыли и мучительного положения тела. При мюль-машине дети очищают от пыли ее бруски и тележки во время их хода и работы и, таким образом, большую часть дня проводят под машиной в согнутом положении, постоянно корчась и извиваясь, чтобы не быть раздавленными движущимися частями машины.

Тем-то, говорят, и необходимы маленькие дети на прядильных машинах, что их во многих случаях никакой взрослый заменить не может; тело у них, во-первых, более тонко и гибко, чем у взрослых, а во-вторых (что самое главное) — пальцы их гораздо меньше, гибче и проворнее, так что они неизмеримо лучше и ловчее ловят и перевязывают порванные нитки, чем грубые пальцы мужиков. Мне даже приходилось слышать такие парадоксы от специалистов, что впоследствии на всех бумагопрядильных фабриках главными работниками будут однидети

1 Обыкновенный работник на таких фабриках работает четырнадцать часов, но малолетние обыкновенно начинают работать раньше их и кончают позже, так как им большей частью приходится чистить и прибирать машины до начала и по окончании работ.(Прим. автора.)

З85

 

и чтотруд их, по своему удобству и выгоде, по отношению к бумагопрядильному производству непременно вытеснит из фабрик труд взрослых, тем более что на этих фабриках физическая сила не нужна вовсе, а нужна ловкость, тонкость и гибкость пальцев и тела, чем преимущественно и отличаются дети. Вот до каких мечтаний доходят господа специалисты! Разве только что вот выгода их очень смущает! А выгода действительно несомненная. Дети на бумагопрядильных фабриках работают на следующих машинах и получают следующую заработную плату: 1) Кард-машина, на которой работают мальчики и девочки от 10 до 11 лет.Жалованья им платится от хозяина от 4 до 5 рублей в месяц, смотря по заслугам и усердию. 2) Мюль-машина, на которой работают одни мальчики. Приэтой машине старший рабочий (концовой) нанимает от себя мальчиков: одного подручного лет 14 и одного или двух “задних” лет 10—12. Первому платится в месяц около 10 рублей, а вторым от 6 до 7 рублей. 3) “На катушках” работают одни девочки от 11 до 12 лет иполучают от хозяина 10—15 копеек в день. 4) На продевальной машине работают мальчики и девочки от 10 до 12 лет и получают от хозяина по4—5 рублей в месяц. Таким образом, дитя-рабочий при самом тяжелом, непосильном труде вырабатывает в месяц средним числом околопяти рублей,и то только в том случае, если он ничем не провинился или с него не вычли рубля и двух штрафу. Из этих денег рубля три или четыре он тратит на свое содержание, а остальные старается сберечь и спрятать, чтобы потом при “верной оказии” отослать домой на подмогу. Тяжело, как видите, дается и копится эта подмога! Не удивительно после этого, что от такого огромного труда и жалкого вознаграждения детский организм быстро надламывается и искажается. Мальчики и девочки 14—15 лет часто кажутся детьми не более8—9 лет, и наоборот, многие десятилетние так дряблы и лица у них такие старческие, что они кажутся сорокалетними карликами. Девочки 12 лет походят на какие-то высохшие остовы, еле движущиеся и сгорбленные, хотя сравнительно их работа гораздо легче, чем работа мальчиков. Вглядитесь вы попристальнее в мальчика, проработавшего на фабрике два-три года, и вы надолго запомните отличительный тип этой “рабочей силы”. Желтое, худое лицо, впалые щеки, больные глаза и понурая голова; на всех его движеньях и всей его фигуре лежит уже отпечаток преждевременной и неестественной солидности и дряхлости; он уже истратил весь запас своих сил, не дав им правильно сформироваться; ходит он сгорбившись и съежившись, глядит сбычившись, исподлобья, говорит хрипло, и говор его часто прерывается глухим и удушливым кашлем, вырывающимся из истощенной и вдавленной груди. В нем не осталось и следов его детства,

386

кроме его маленького роста; да он и не любит как будто ничего детского, и в праздники, например, если и играет, то непременно в карты или в бабки, редко в лапту, а подчас и в кабаке сидит вместе с рабочими и даже пьян бывает как стелька... Вот вам тип ребенка-рабочего. Конечно, бывают и исключения; встречаются натуры более выносливые и крепкие, да очень редко. Мы имели уже случай говорить, что родители отдают детей на фабрику ради той малой прибыли, которую может им заработать дитя; но эта прибыль и самим родителям обходится чересчур дорого. Ребенок, проработав на фабрике несколько лет и истощив в непосильном труде свои силы, если и остается жив, то, достигнув зрелых лет, становится вовсе не способным ни к какой физической работе и таким образом поневоле садится на шею своих родителей и родственников, продавших за бесценок фабриканту его здоровое детство, его юные силы и все надежды, основанные на них. Примеров таких мне приходилось видеть и слышать много.

Знаете ли вы, что такое фабричные лотереи? Это тоже один из остроумных способов выманивать от работника денежки и кстати сбывать ему за дорогую цену ненужные и испорченные свои вещи. Это тоже в некотором роде налог на рабочих, и налог, как увидим, весьма выгодный для хозяина. Испортится ли у него, например, самовар или часы, сломается ли мебель, телега, экипаж, износится ли шуба или женино платье, захворает ли лошадь и сделается никуда не годною, — куда девать весь этот хлам? Вот хозяин и объявляет по фабрике лотерею с розыгрышем испортившейся вещи и раздает билеты на эту лотерею рабочим. Тут уж не принимается в расчет, нужна ли работнику вещь и интересно ли ему ее выиграть, — только бы сбыть ее с рук; хозяин знает наверное, что билеты разойдутся, — и билеты действительно расходятся. Рабочие, таким образом, сообща покупают у хозяина ненужную ему вещь и при этом платят ему за нее такие деньги, каких она и новая не стоит. Как видите, и ловко, и выгодно, и, повидимому, безобидно.

Билеты на лотерею бывают разных цен, от десяти до тридцатикопеек за нумер, смотря по разыгрываемой вещи. Нельзя сказать, чтобы подписка на билеты была обязательна для рабочих; они вольны брать и не брать, и в этом отношении их, повидимому, никто не стесняет, но рабочие все-таки берут. Не взять неловко как-то, да и опасно отчасти. Некоторые пробовали не брать, да к ним уж очень придираться стало фабрич-

387

ное начальство, штрафами доконало; ну, и возьмешь поневоле: все как будто спокойнее. Да и что стоит работнику бросить по ветру раза два в месяц какой-нибудь гривенник или двугривенный, тем более что за эту ничтожную сумму он избавляется от разных непредвиденных неприятностей, а между тем посмотрите, какой расчет для хозяина из этого выходит! Например, месяца два тому назад купил он себе лошадь в пролетку и заплатил за нее семьдесят пять рублей; но хозяина, как видно, обманули при покупке, потому что у лошади оказались на ногах подседы, и стала она хромать и прихварывать. Думал было хозяин запрячь ее под воза, да оказалось сил мало у лошади: плохонький воз еле тащит. Что тут делать? Ну, хозяин и решил купить себе новую лошадь, а эту разыграть в лотерею. Дело объявлено; билеты разошлись быстро. Лошадь в течение трех дней была выставлена напоказ на фабричном дворе, и около нее толпились кучи зевак, и шли оживленные пересуды. Билеты былипущены по двадцати пяти копеек, и их разошлось в три дня пятьсот тридцать штук, так что в хозяйской кассе неожиданно очутилась сумма в сто тридцать два рубля пятьдесят копеек, внесенная рабочими за искалеченную лошадь. Эту лошадь выиграл потом столяр Михей, а у него купил еебрат хозяйский за пятнадцать рублей и тотчас же продал своему приятелю за тридцать рублей. Таким образом хозяин получил чистого барыша сто двадцать восемь рублей, а затем, продав лошадь, получил за нее всего сто пятьдесят восемь рублей...Не думайте, чтоб и рабочие не имели тут своей выгоды!С выигравшего у нас обыкновенно берут так называемые“магарычи”, и он в ближайшее воскресенье угощает водкой чуть не всю фабрику, так что песни, пляска и дружеские объятия продолжаются чуть не всю ночь; все, значит, довольны, веселы и ликуют, и все это за какие-нибудь двадцать пять копеек! Конечно, в общем годовом счете фабричные расходы на лотерею составляют очень почтенную для рабочих сумму, тем более что, с легкой руки хозяина, они часто устраивают у себя разные мелкие лотереи; но об этой убыточности лотереи знают только те работники, которые ведут строгий счет своим заработанным деньгам; большинство же тратит их не считая, и потому обирать их не только легко, но и обиранье-то это совсем для них незаметно.

Сегодня у нас опять объявлена лотерея, и по этому случаю с самого утра вся контора наша занимается приготовлением и свертыванием лотерейных билетов. На самом видном месте конторы вывешена на общее зрелище и приманка, которая будет разыгрываться, — приманка на этот раз очень оригинальная, а именно: старомодное и довольно уже поношенноешелковое платьехозяйки. Кроме шуток, это — факт. Платье это сшито,

388

 

как видно, весьма давно, а так как хозяйка с тех пор очень растолстела, то и понадобилось ей сделать новое широкое платье, а старое, узкое, сбыть. Фабричные обязаны помочь ей в этой беде. Цены на билет объявлены, впрочем, весьма дешевые: по десяти копеек; больше назначить было бы, пожалуй, и совестно. Лаврыч давно уже оповестил рабочих о приготовленном для них сюрпризе, и вот после смены контора наша густо наполнилась народом. Лаврычпоместился за особым столом, развернув перед собою толстую записную книгу, и с плутовской улыбкой поглядывал на толпу: ему, должно быть, и самому смешно было, что мужиков заставляют покупать шелковое платье. Толпа молча и с серьезным видом рассматривала вывешенную диковинку; бабы были, конечно, на первом плане; слышались сдержанные остроты, шуточки и в то же время вздохи. Как ни привыкли наши рабочие к лотереям, но всякий раз при подписке они раздумывают и переминаются довольно долго. Наконец к столу медленно подошел косматый и пропотевший насквозь шлихтовальщик.

— Кондратий Лаврыч, нельзя ли как ослобонить? — спросил он хриплым голосом.

— Это ваша воля, — ответил уклончиво Лаврыч, — хотите — берите, хотите — нет; принуждать не смеем.

— Так-то так, а все боязно. Да и что ж ото такое? На кой прах мне платье-то это, я тебя спрошу? Бабе — дело другое, бабе нужно платье, а я нешто баба?

— Эх ты, дурачина! — наставительно произнес Лаврыч. — Ты вот что рассуди, умная голова: ты теперь заплатишь всего гривенник, а если выиграешь, то продашь платье-то за рубль. Рубль тебе всякий даст за него. Да неси прямо ко мне, я тебе дам за него целковый.

— Ну, а коли не выиграю?

— Тогда с тебя следует рубль штрафу, — вставил кто-тоиз остряков, и вся толпа дружно расхохоталась.

— Нет, накладно, братцы, будет! — заметил шлихтовальщик, почесывая в затылке и тяжело раздумывая.

— Так и не писать? — спросил Лаврыч.

— Да пиши уж гривенник, подавиться бы вам!..

Лаврыч отыскал его имя в книге и поставил против него единицу. Шлихтовальщик угрюмо отошел от стола.

— Не унывай, брат Акимка, — утешал его с насмешливой улыбкой товарищ.— Мы, брат, свое воротим! Вот ужо мы свои

1В шлихтовальном отделении фабрики, где основа пропитывается клейстером, температура в воздухе постоянно держится очень высоко (от 30 до 35 градусов), поэтому люди, работающие при шлихтовальных машинах, всегда мокры от пота и имеют такой вид, какбудто их только что окатили водой.(Прим. автора.)

389

 

старые лапти начнем разыгрывать, да по рублю билет пустим — пусть тогда хозяева покупают!..

  • Ну а вам, барышня, билетик прикажете? — зазываяЛаврыч, обращаясь к рябой подслеповатой девке. — Вам шелковое платье к лицу.
  • Уж не много ли чести вашей фабрике будет, когда мы в шелковых-то платьях за мотовилами стоять будем!—ответила девка.
  • Зачем за мотовилами! Вы бы в праздник...
  • Не дождаться вам такого праздника! Жирно будет!..
  • Ну, да говори толком, берешь, что ли, билет-то? Язык чесать мне с вами некогда, — озлившись, заметил Лаврыч.
  • Что ж тут поделаешь, пиши один, — добавила девка, мгновенно стихая.
  • Эх, куда ни шло, давай мне пару! — заявил, проталкиваясь к столу, Терешка Куцый, соперник Лаврыча.
  • Ты бы уж пять, Терешка, — говорили в толпе, — не скупись на Наташку, вишь, платье-то какое!..
  • Ну, пять так пять, мне все едино... Пиши, Лаврыч, пять; была — не была!..

Лаврыч нахмурился, как туча, и молча выдал ему пять билетов. Народ внимательно следил за этой сценой, и на всех почти лицах мелькнула хитрая улыбка...

На другой день подписка кончилась, и Лаврыч донес хозяину, что разобрано около шестисот билетов и что хозяин при следующем расчете может удержать у рабочих около шестидесяти рублей на новоеплатье жене.

В ближайший праздник был розыгрыш лотереи, и по смешному капризу фортуны платье досталось старому газовщику Спиридону, нелюдимому и ворчливому старику, который ужелет двадцать работает в местном газовом заведении и настолько пропитался запахом газа, что присутствие его слышно издалека. Крепко нахмурившись, задумался старик над своим счастьем, неумело перебирая в руках полученное платье, но его выручил из беды тот же Терешка Куцый, купив у негоэто платье для своей Наташки за полтора рубля. Только что успел Терешка выложить деньги на закоптелую руку газовщика, как к ним торопливой походкой подошел Лаврыч, очевидно с тою же целью, с какой и Терешка. Но, увидев платье уже в руках своего соперника, Лаврыч сразу понял, что явился поздно. Долгим и суровым взглядом вымеряли они друг друга с головы до ног, На лице Терешки невольно мелькнула нахальная и вызывающая улыбка; он весь выпрямился, как будто говоря: “Ну, поглядим,чья возьмет!” Но Лаврыч тотчас же отвернулся от него и немедленно скрылся в толпе.

390

* * *

Утром, часу в десятом, как раз в середине между двумя сменами, все, бывшие в конторе, услышали, что шум работы начал постепенно стихать и, наконец, затих совершенно; машина остановилась. Эта внезапная тишина в непоказанное время дня заставила нас с беспокойством переглянуться. “Несчастье случилось”, — мелькнуло в голове моей, и я быстро пошел на фабрику. На лестнице попался мне знакомый работник, весьбледный и с растерянным видом.

  • Что там такое вышло? — спросил я.
  • Страсть что такое, Алексей Петрович; Сидора Лихачева на станке машиной смяло...
  • Помер?
  • И праху не осталось; все нутро выдавило: поминай как звали!

Я опрометью бросился в ткацкую и там сразу увидел, во всем ее ужасе, одну из страшных фабричных картин. У крайнего станка на потолке, между приводным ремнем1 и валом машины, висела на воздухе окровавленная масса человеческого тела. Голова была оторвана, тело избилось в дряблые лохмотья,кости на ногах были обнажены. Кругом трупа на далеком пространстве все станки и ткани были забрызганы кровью. Весь народ стоял неподвижно в глубоком молчании и с ужасом поглядывал на остатки убитого товарища — молодого и ловкого ткача-балагура, поступившего на фабрику года три тому назад. Через несколько минут сбежалось все фабричное начальство; стали отыскивать оторванную голову убитого и нашли ее в ушате с водою, стоявшем в углу у окна; затем сняли убитого с машины и убрали куда-то... Через два часа машина снова была пущена в ход; работа пошла попрежнему, как ни в чем не бывало, и на месте убитого Сидора Лихачова стоял уже другой рабочий. Народу, конечно, настрого заказали молчать и не болтать об этом происшествии, надеясь не делать огласки и схоронить дело домашним образом, но дело все-таки, по обыкновению, не утаилось. Через неделю приехал на фабрику судебный следователь, и началось следствие; убитого вырыли из могилы и долго осматривали, но этот осмотр ничего не разъяснил следователю, и следствие окончилось ничем.Убитый попал в графу “погибших от собственной неосторожности>>, а самое дело передано, как и следует, суду и воле божией...

1Все станки, равно как и другие отдельные машины, соединены с главной двигательной машиной особыми ремнями, которые называются приводными или попросту приводами. Посредством этих приводов станкам и другим машинам сообщается движение.(Прим. автора.)

391

А дело это между тем случилось так, как зачастую оно бывает на ткацких фабриках. Лихачев былпарень бойкий и веселый; на машину свою он смотрел как на товарища по работе и обращался с нею, что называется, запанибрата. Накануне он был пьян и не успел еще хорошенько проспаться с похмелья. Придяна работу позже других и попав даже по этому случаю в штрафную книгу, Сидор,позевывая, начал приправлять машину и передвигать ремень с глухого барабана на вольный,1 чтобы пустить в ход свой станок. Но на этот раз ремень не сразу послушался хозяина, и, как ни ругалсяСидор, ремень не шел на вольный барабан, а только скрутился и тем еще более усложнил работу. Вероятно, дело не клеилось потому, что у Сидора движения были нетверды и руки дрожали от вчерашнего праздника. Однако Сидор осерчал на ремень не на шутку, тем более что соседи-ткачи стали, по обыкновению, подшучивать над его неумелостью и подзадоривать его. Ворча и ругаясь, влез он на шкаф, стоявший тут же у стены, и оттуда старался расправить ремень и сдвинуть его со шкива, да при этом нечаянно и закинул ею себе за плечо. “Только на одну минуту отвернулся я от него: нитку связать надо было, — рассказывал мне потом его сосед по станку, — слышу, вдруг наверху что-то затрещало, и меня всего точно дождем опрыснуло; гляжу — кровь; оглянулся наверх, а его, бедняжку, машина-то так и треплет в обе стороны, мы все так и припали книзу, словно в лихорадке; у всех дух занялся...”

В один момент, значит, вздернуло Сидора к потолку, так что вал машины пришелся у него как раз под поясницей, а ремень сверху, кости хрустнули сразу, а потом и пошло колотить его об потолок то головой, то ногами. Сейчас же дали знать в “паровую” механику, чтоб остановить машину, — но как ее остановишь сразу! Пока ее останавливали, она успела дать, по инерции, около сотни оборотов, а в это время у Лихачева успела уже отлететь голова, и все тело обратилось в безобразную кучу костей и мяса. Его колотило с такою силою, что железные листы, которыми обит потолок, отстали под трупом и повисли. Страшная была это минута, и на рабочих напала такая паника, что они все инстинктивно отвернулись ипопрятались за станки, чтобы не видать этой публичной казни своего неосторожного товарища. Вот какою ужасною смертью подчас погибают фабричные!

1 Глухим и вольным барабаном называются широкие колеса на валах двигательной машины, через которые перекинут приводный ремень. Глухой барабан (шкив) неподвижен, а вольный двигается вместе с валами Когда приводный ремень лежит на шкиве, станок стоит без движения, когда же ремень переводится на вольный барабан, станок начинает работать.(Прим.

392

 

С первого взгляда трудно кого-нибудь строго винить в подобных несчастиях, от которых ежегодно погибает и калечится немалое число работников. Хозяева фабрики обыкновенно отстраняют от себя всякую ответственность за эти несчастия и считают себя совершенно правыми, так как они строго запрещают рабочим поправлять ремни на приводах во время хода машин, а также и чистить их на ходу (кроме мюль-машины). По всей фабрике об этом настрого объявлено, с присовокуплением наставлении об осторожности вообще, и, значит, если попал рабочий в машину, то он сам и виноват, и совесть хозяйская перед ним чиста. Следовательно, большинство и увечится ипогибает вследствие “собственной неосторожности”, как остроумно говорят о них и хозяева и судебные протоколы. Все единогласно обвиняют в этих несчастиях какой-тослепойслучай, перед которым покорно склоняют свои головы и хозяева и рабочие, считая его чем-то фатальным и неизбежным. Судя же по справедливости, тут виноваты как хозяева, так и рабочие, преимущественно же хозяева, так как они считаются людьми образованными и более компетентными в знании машин и фабричного производства, чем неученые рабочие, и, следовательно, ответственности подлежат больше.

Хозяева должны были бы всеми мерами предупреждать подобные несчастия, подробно объясняя рабочим устройство машин и огораживая или прикрывая все более опасные части машин, а они этого большею частью вовсе не делают, предоставляя это соображениям и предосторожности самих рабочих. Рабочие же виноваты собственно тем, что относятся к машинам слишком бесцеремонно и беспечно и вовсе не берегут себя, несмотря на все запрещения хозяина и печальные примеры неосторожности. Да и трудно ему бывает иной раз уберечься. Придет мужик на фабрику из-за тридевять земель, из какого-нибудь захолустья, где он, кроме бороны и сохи, и машин-то никаких не видал, ну и глядит, разинув рот, на всю эту шумно движущуюся массу железа, ничего не понимая, что тут такое делается. Мастер приставит его к какой-нибудь машине и сурово объяснит ему, что тут делать, а чего не делать — не объяснит. Вот новый рабочий, исполняя механически все, что ему приказано, и начинает понемногу сам допытываться, в чем тут секрет, и изобретает более удобную для себя сноровку при работе, ну и эта сноровка подчас обходится ему очень нелегко Не мудрено, что иногда, стараясь, например, вытащить из машины замеченную нитку, он смело засунет руку туда, откуда Вытащить ее уж и не удастся, или подсунется впопыхах под шальной стержень, который быстро отхватит ему палец или раздробит ручную кисть, — вот и остался мужик на весь век калекой. Если же дело обойдется благополучно и работнику

393

удастся без ущерба для себя постигнуть все свойства машины, он очень скоро свыкается с нею и начинает обходиться совершенно бесцеремонно, запанибрата.

Большею частью он смотрит на свою машину как на какое-то одушевленное и осмысленное существо, как на бессловесного товарища своего по работе, и притом такого товарища, который подчинен его власти и потому обязан его слушаться и повиноваться ему во всем. Когда он в духе, он относится к машине ласково и холит ее, а когда сердит, он ругает ее как умеет. “Стой, леший! Чего прешь-то? Куда воротишь, че-ерт!” — вот фразы, которые с прибавкой крепких слов часто приходится слышать среди работы, особенно после праздников. Мне даже случалось видеть, как рабочие бьют свою машину: рассердится он на нее за что-нибудь, да и пнет ее хорошенько ногой или кулаком хватит по боку, так что самому больно сделается. При такой простоте и наивности обращения как же не быть несчастиям! Поэтому и приходится иной раз втупик становиться от невозможности понять: как тут могло произойти несчастье и что заслепота такая напала вдруг на рабочего? Да вот у нас недавно был случай какой в “трепальном” отделении1фабрики. Там, как известно, слои хлопка проходят в машинах через валы, усаженные частыми и острыми иглами. По окончании смены один из работников собрался было домой, как вдруг два соседа, заметив его торопливость, вздумали подшутить над ним.

  • Куда торопишься-то, дурень! Вычисти прежде машину-то, али штрафу давно не видал, — закричали они вслед ему.
  • Чего ее чистить, без того чиста, — отозвался работник.
  • А это что? Гляди!
  • Где?
  • А вона... белое-то!

Работник нехотя вернулся, поглядел на указанное место и, долго не рассуждая, прямо засунул туда руку по локоть. Между тем машины не успели еще вполне остановиться, валы ее двигались, и потому в одну минуту иглы валов зацепили за рукав работника, потом за самую руку и оторвали ее по самое плечо так быстро, что работник сразу даже и не почувствовал. И это еще счастье, что ему пришлось поплатиться одной рукой:его всего могло бы втянуть в машину и распластать там в тряпку между колючими валами. Вот вам случай несчастия: кого, спрашивается, винить в нем? Из всех действующих лиц этой печальной истории ведь, конечно, никому и в голову не пришло бы, что может случиться несчастие: все сделалось спроста, сдуру, сослепу, в каком-то глупом помрачении рассудка, все

1 Где треплется хлопок для выделки пряжи.(Прим. автора.)

394

 

точно убеждены были, что машина не смеет тронуть так как она не хлопок, а тело человеческое. Остается, значит, винить опять ту беспечность и невнимательность к делу, которая заставляет работника зря совать руку куда придется, надеясь, что “авось” сойдет... К тому же и примеров подобных несчастий давно не было в “трепальной”; нужен был, значит, новый опытили пример, чтобы напомнить остальным об осторожности. И вот пример вышел, и можно теперь с уверенностью сказать, что работники вперед на несколько времени будут осторожнее обращаться с машинами, по крайней мере до тех пор, пока не забудется этот случай. Так всегда бывает. А между тем из-за этого глупого опыта здоровый работник остался без правой руки, которая давала ему хлеб и кормила всю его семью. Теперь уже кому-нибудь другому придется кормить его и отбывать за него подати. Начальство ведь не спросит, есть ли у тебя руки или нет; ты жив — значит, плати.

Смертные случаи, подобные лихачевскому, к счастью случаются у нас довольно редко, но увечья и повреждения всякого рода от неосторожного обращения с машинами — явление довольно обыкновенное, особенно между детьми, работающими на машинах. На нашей фабрике в течение года случилось двадцать одно несчастие (на восемьсот человек рабочих), из которых четыре окончились смертью неосторожных. Что же касается до детей, то из ста несчастий на их долю приходится вообще около 60 процентов. Как только случится несчастие, хозяин тотчас же о нем дает знать местной полицейской или судебной власти, и тем большею частью кончаются все его отношения к рабочему. Изувеченного относят в больницу, где ему отнимают поврежденную часть, и затем, по выздоровлении, отпускают на все четыре стороны: иди, мол, теперь куда хочешь; ты нам больше не нужен!.. И идет рабочий, потерявший на проклятой фабрике все средства к пропитанию, идет побираться христа-ради, потому что жить ему, изувеченному, больше нечем. Особенно жалкое и грустное явление представляют собою изувеченные женщины, которые с увечьем теряют и силу и красоту свою и, значит, еще менее, чем мужчины, годятся на что-нибудь, кроме пожизненного нищенства. По всей справедливости, они могли бы требовать от своего хозяина какого-нибудь обеспечения или хотя вспомоществования, но нет еще у нас такого закона, который побуждал бы фабриканта -к обеспечению людей, пострадавших на его работах.1

1 Некоторые из этих увечных начинали было иски на фабрикантов о вознаграждении за увечье, ссылаясь на общий закон о вознаграждениях за“повреждение в здоровье” (647 и 660 ст. X Св. зак.),но так как тот законвеприменяется к случаям подобного рода, то все иски увечных бывали безуспешны.(Прим. автора.)

395

 

* * *

Расчет за работу на нашей фабрике, как и на большей части подобных фабрик, бывает раз в месяц. Месяц считается от 1-го до 1-го числа; но деньги выдают рабочему не сразу по истечении месяца, а спустя недели две с лишком после срока, а именно: в первую субботу после 15-го числа следующего месяца. Такая двухнедельная просрочка делаетсябудто быдля того, чтобы успеть пересчитать все долги, сделанные рабочими в течение месяца в хозяйских лавках “на книжку”, и сообразить, сколько у каждого рабочего следует вычесть из причитающейся ему платы; но это пустяки: сосчитать долги по книжкам и вычесть их из задельной платы очень нетрудно; дело тут в том, что хозяину надо удержать у себя в запасе часть заработанных денег, на случай разных штрафов и долгов, которые превышали бы месячную плату работника.

Если он попридержит у себя часть этой платы, он может дать и штрафам и кредиту полную волю и даже нарочно побуждать рабочих к большему забору в долг, — а в этом прямая выгода хозяина. Бояться же ему нечего: гарантия у него есть. Некоторые из самых патриархальных хозяев стараются для этой цели даже и месячную-то плату недодать работнику сполна, а под разными предлогами удержать при себе хоть третью часть его заработка, что, конечно, дает им еще большую возможность спекулировать на деньги работника, а самого работника подвергать еще большей кабале хозяину. Полный же расчет с работником бывает только тогда, когда его выгоняют с фабрики или он сам оставляет ее по каким-нибудь причинам; но этого расчета рабочие боятся пуще всего, потому что он для большинства их хуже всякой кабалы. Таким расчетом хозяин во всякое время может припугнуть любого работника и тем заставить его сразу смириться и согласиться на всевозможные условия. Расчетный день (то есть день, в который рабочему выдается плата) играет немалую роль в трудовой жизни фабричного работника и ценится им чуть ли не выше всякого праздника. Это единственный день в течение месяца, когда у него есть наличные деньги в руках. Конечно, они исчезают у него неимоверно быстро: обыкновенно в тот же день, много в два; но все-таки сознание того, что у него есть деньги, придает работнику какой-то особенный, праздничный вид, и взгляд у него делается какой-то самоуверенный, и походка ухарская, и кутит он как-то веселее и искреннее, расплачиваясь за кутеж наличными деньгами. Поэтому праздники, следующие за расчетными днями, бывают особенно шумны и веселы. В эти дни фабричные сорят деньгами, не жалея их, точно богачи какие, и это происходит потому, вероятно, что за утомительный и упорный- труд целого месяца наличных денег-то приходится им

396

 

получить очень и очень немного. Взрослые рабочие, как мыуже имели случай говорить, получают задельную плату на ткацких и прядильных фабриках в размере от 8 до 20 рублей в месяц,1что составит средним числом по 14 рублей на человека (кроме женщин, которые в большинстве случаев получают несравненно меньше); но не надо забывать, что большую часть этих денег он получает, так сказать, натурою, то есть забирает в долг в хозяйских лавках разные товары, и, конечно, по другой цене, и произвольная стоимость этихтоваров при расчете вычитается у него из месячной платы.

Кроме того, вычитаются месячные штрафы, расходы на лотереи, проценты на больницы, школы и бани, так что работнику, за вычетом всего этого, придется получить в месяц чистых денег всего рубля два или три, не больше. Куда ж ему и девать эти деньги, как не в кабак: откладывать из них нечего; вот и несет он их за родимую стойку, утешительницу скорбящих, и разменивает там окончательно на развеселое вино, чтобы прочувствовать по крайней мере хорошенько, что пьет на свои наличные трудовые рубли. Иному, у кого задельная плата меньше, при расчете придется получить наличных денег всего только несколько копеек, а другой даже и ничего не получит, так что ему даже всамый день расчетный приходится пьянствоватьпопрежнему в долг, на книжку, в счет будущего заработка. Сегодня у нас день расчетный, и потому к вечеру народу в контору набралось множество. Представитель хозяйских интересов, известный уже читателю Лаврыч, давно сидит за конторкой, заваленной счетными книгами. Кругом его буквально идет шумный торг, точно на каком базаре; всякий норовит выманить у него денег побольше, оспаривает каждую копейку и приводит свои резоны; Лаврыч, в свою очередь, старается каждому выдать поменьше, защищает каждую ко-пейку и тоже приводит свои резоны. То и дело слышны громкие уверения, что “не брал лаптей или шапки, видит бог — не брал, провалиться мне!” и т. п. На голову хозяйского лавочника сыплются всевозможные проклятия: он, разбойник, во всем виноват и всем приписывает в книжках такие заборы, каких те и во сне не видали. “Чтоб я съел в прошлый месяц четырефунта сахару!.. —кричит кто-то с ужасом, выслушав цифру

1 Около 20 рублей в месяц получают только более исправные ткачи, работающие сразу на двух станках. Правда, шлихтовальщики иной раз зарабатывают и по 25 рублей, но это бывает редко, да и вообще шлихтовальщиков на ткацких фабриках, сравнительно с другими рабочими, бывает очень немного. В скором времени мы надеемся дать более точные сведения о заработной плате работников при прядильных и ткацких машинах, и тогда средняя цифра фабричного заработка выяснится лучше. (Прим. автора.)

397

вычета, — да подавиться бы мне на пятом куске! Всего раз десять и чай-то пил, и то по крошечному кусочку, а детям так и вовсе не давал, ей-богу!.. Ах он, разбойник! Да я ему, подлецу...” — и проч. и проч., и все в этом роде.

Лаврыч, однако, уж тертый калач, и его этим не проведешь: увидев, что спор ничем прекратить нельзя, он припугивает рабочего тем, что надо отложить расчет на несколько дней и проверить счета, а эта проволочка — нож острый для рабочего, который только и мечтает о том, как бы скорее получить денежки,— ну, и кончается спор: рабочий уступает. В крайнем случае Лаврыч напоминает и про мирового судью, и это действует еще сильнее. В самом деле, где тут собирать доказательства, и кто из них прав, кто виноват: рабочий или лавочник? Лавочник обыкновенно отмечает стоимость забранного в записной книжке рабочего и в своей собственной книге и приэтом объявляет покупателю самую цифру стоимости. Если покупатель грамотный, он сейчас же может проверить лавочника, а если нет, ему приходится верить на слово. Но лавочник может и соврать цифру; в то же время и рабочий может отказаться впоследствии от забранного и обвинить лавочника в приписке. Словом, при подобных выдачах на книжку выходит часто такой лабиринт споров, что из них никогда и не выберешься. Чтобы покончить бесполезные споры, приходится прибегать к хитростям; Лаврыч, как мы видели, и прибегает. Впрочем, лавочники, повидимому, не всегда бывают не только безграмотны, но и ловки.

Ведь случилось же однажды, что у рабочего почему-то оказались записанными в книжке семь фунтов стеариновых свечей, которых тот, очевидно, и в глаза не видал. Это был действительно уж такой курьез, что сам Лаврыч даже изумился и заподозрил лавочника в ошибке.

Понятно, что двух-трех рублей, остающихся рабочим при месячном расчете, далеко не хватает на их первейшие нужды и даже для уплаты податей. Поэтому в случае крайней необходимости им приходится всякими способами выпрашивать у конторы удержанные деньги, чтобы как-нибудь извернуться, и ни один бедняк не вымаливает так прибавки в долг у какого-нибудь ростовщика, как вымаливает рабочий у конторы свои собственные трудовые денежки...

Вот подходит к конторке сгорбленный и изможденный, хотя еще не старый, работник из села Мухлина и пугливыми, оглупевшими глазами смотрит на Лаврыча...

  • Я опять насчет того, — говорит он робко, — выдай мне сегодня, христа ради, двенадцать-то рублей!.. Вчера опять драли, ей-богу драли... В третий раз драли...
  • А тебе на что, Нилка? — спрашивает Лаврыч, будто не понимает.
  • Я ж тебе сказывал,Кондратий Лаврыч, что за землю требуют, выкупные...
  • Да откуда ж я тебе достану денег?
  • У вас ли денег нет, Христос с тобой? Да моих денег за вами рублей с десяток, поди, наберется; ты выдай хоть их-то, а я уж два рубля найду где-нибудь. Ну, давай мне десять рублей, на том и помирюсь...

— Держи карман шире...—Лаврыч роется в книгах.—Да тут за тобой еще забор есть: сапоги взяты, а я и запамятовал.

  • Перекрестись!Это три месяца назад сапоги-то взяты; них и расчет давно был..,
  • А покажи-ка книжку.

— Изволь, гляди; нарочно забирал меньше, чтобы за землю отдать: очень мне уж надоело это дранье-то.

Лаврыч долго рассматривает книжку, а Нилка все время глаз с него не спускает, осторожно переводя дыхание.

— Ты лучше достань мне записку из волостного правленья, что требуются подати, тогда я и погляжу. Может, ты и врешьведь.

— Я-то вру? Перекрестись!.. Хошь,я рубаху сниму: погляди, каких рубцов-то понаделали, страсть. Больно дерут,разбойники... Хошь, покажу?

— Чего глядеть: это еще не резон; мало ли за что дерут-то вашего брата на миру. Нет, ты мне лучше записку из волостногодостань; дело-то верное будет.

— Помилосердствуй, Кондратий Лаврыч! Ведь коли к понедельнику не отдам, опять драть обещались.

— Да ты завтра похлопочи: к понедельнику, може, и выдам. Ну, с богом! Больше и разговаривать не стану.

— Ладно, попытаю... Видно, ничего не поделаешь. Эх, надо быть, еще раз выдерут! — прибавил Нилка, отходя и глубоко вздыхая.

Или вот выходит другой рабочий, молодой и корявый, сильно всклокоченными волосами и весь покрытый охлопьями ваты.

— Завтра, Кондратий Лаврыч, моя свадьба, женюсь, — заявляет он глухо.

— Что ж, очень рад, — насмешливо отвечает Лаврыч. — Честь имею поздравить.

— Да не в том дело: деньги нужны, за венцы платить надо...

— А что же денег-то не припас, коли жениться задумал?
Рабочий молчит.

— Вот вы всегда так: чуть что, сейчас в контору за деньгами. А я что тут могу, если хозяин никому не велел выдавать?

— А ты не откажи, дай!..

399

  • Ну вот, толкуй с вами. Сказано: не велел хозяин, вот и все. Иди, коли хошь, к нему!
  • И пойду. Что ж ото такое в самом деле, уж и жениться нельзя? Пойду беспременно.
  • Счастливого вам пути!

И т. д. и т. д. Таким-то образом рабочие и выпрашивают свои денежки, пока не надоест или не смилуется хозяин, приказав выдать просителю “на риск” еще несколько рублей. Иной просит на похороны, другой на крестины, третий домой послать хочет: всем нужны деньги, и не два-три рубля, которые им причитаются, а гораздо больше. А контора боится выдать больше: неровен час — раскутится вдруг рабочий и заберет в лавках столько, что и покрыть нечем будет, — вот и придерживают на такой случай. Оно и спокойнее гораздо. Да и вообще тут всякая предусмотрительность, как показывают обстоятельства, вещь вовсе не лишняя. На тех фабриках, где у рабочих деньги не задерживаются, а выдаются на руки сполна, каждый год, как известно, пропадают за рабочимипо лавочному забору немалые суммы денег,1 аото неминуемо ведет к убытку... Кроме того, берется во внимание следующее соображение:если рабочий увидит, что своих денег ему сполна ни за что не получить, он уж перестает экономничать и старается скорее спустить их в кабаке или в лавках и вообще в расходах своих не стесняется до тех пор, пока не перестанут ему в долг верить, а это значит, что деньги его, какие числятся за конторой, уже все истрачены. А хозяину этот оборот дела, очевидно, выгоднее, чем всякий другой. Кто же сам себе враг?.. Надо заметить при этом, что плата рабочим за труд съестными припасами и вообще натурою нашими законами строго запрещена: посмотрите же теперь, как некоторые хозяева ловко обходят эти законы. Тут никакой платы натурою и нет; тут есть только открытый кредит работникам в лавках, а это, по мнению хозяев, совсем другое дело...

Назначенных к полному расчету сегодня оказалось у нас семь человек; из них четверо сами оставляли фабрику для выправки паспортов и отбытия рекрутской повинности, а трое выгонялись вон за разные провинности. В числе последних был и непримиримый враг Лаврыча, Терешка Куцый.

1 К чести наших фабрик надо добавить, что между хозяев их встречаются и такие, которые не только не задерживают у рабочего денег, но даже в случае нужды помогают им, открывая им кредит в своих конторах.Эти хозяева и не тяготятся тем, что за рабочими деньги часто пропадают, и считают подобную потерю неизбежною. На таких фабриках и порядки совсем иные, и рабочему живется на них легче,но пока речьне о них.(Прим. автора.)

400

— Тебе, Терентий, велено дать полный расчет и затем пожелать всякого благополучия, — сказал ему Лаврыч с торжествующей улыбкой, когда тот подошел к конторке.

  • За что это? — спросил Куцый, невольно бледнея.
  • Про то начальство знает... Тебе следует получить...
  • Да нет, ты погоди, постой, — перебил Терешка, — ты
    сказывай толком, за что выгоняют, а не то я к хозяину пойду.

Милости просим, дорога открытая... От хозяина и приказвышел: за буйство... Терешка позеленел.

  • Это, значит, из-за вас, Кондратий Лаврыч? — спросил
    он с судорожным подергиванием лица.
  • А хоть бы и из-за нас... Да что тут толковать, сказано: расчет, и всетут; воля хозяйская. Ненужен, значит — получше, может статься, найдем...

Лаврыч отер пот с лица и сунулся в книгу.

— Тебе следует получить из конторы за полтора месяцадвадцать восемь рублей тридцать копеек. По лавкам забранода это время: на:харчи — десять рублей семьдесят две копейки, в кабаке два рубля двенадцать копеек, за рубаху, кушак и шапку два рубля семьдесят пять копеек, за платье и ленты три рубля восемьдесят копеек, за лотереи рубль восемьдесят пять копеек, штрафу три рубля пятьдесят копеек, на больницу ибаню шестьдесят шесть копеек; итого вычету — двадцать пять рублей сорок копеек. Всего, значит, вам следует получить: без гривенника — три рубля. Извольте проверить счет и получить деньги; а вот и книга — расписаться...

Терентий, ополоумев, глядел на Лаврыча во все глаза. Онтратился, вовсе не ожидая расчета, а этот расчет застигнул его совершенно врасплох.

— Чего глядишь-то? Бери деньги, да и с богом, проваливай! — заметил ему Лаврыч.

— А позвольте узнать, Кондратий Лаврыч, за что же вы штрафы-то такие?

  • Два раза опоздал на работу, да и концов много оборвано... Да сам знаешь, с твоего же ведома штрафы-то ставил.
  • Знать-то я знаю, а вы зачем такую основу дали? Так сама и лезет. Нешто я виноват в том?.. Поневоле концы будут...

i — А ты лучше не рассуждай, вот что. Верно ведь? Необсчитал?.. Получай, что ли, и дай вам бог всякого благополу-чия в жизни! От души желаем-с!.. Мне самому это очень печально, да ничего для вас сделать не могу.

— И не просим.
— Оно и лучше.

Терешка машинально взял деньги и отошел к двери.

 

— Ну ладно же, Лаврыч, мы это когда-нибудь вспомним! — выговорил он громко, разглаживая на ладони полученные им деньги — весь результат его сбережений за двухлетнюю каторжную работу.

Какую жизнь придумаешь теперь с этими тремя рублями без гривенника? Что с ними сделаешь, куда денешь?.. Терентий со злобы заскрежетал зубами; судорожно стиснул он деньги и сунул их в карман. Нехорошая дума пролетела в распаленной голове его.

— Ладно, ладно, — твердил он, выходя из конторы и успокаивая себя сам, и на лице его появилось выражение зловещей решимости...

Между тем в конторе происходила другого рода любопытная сцена. К Лаврычу подошел тот самый трепальщик, который при чистке машины нечаянно потерял руку. Он только что вышел из больницы и был еще слаб и бледен.

  • А! Аксен Иваныч! — дружелюбно приветствовал его Лаврыч. — Давно ли выбыл из лазарета-то?
  • Только вчерась оттеда, да вот слаб еще все... А я к тебе, Кондратий Лаврыч, насчет того... назначили бы куда-нибудь сторожем, что ли, али дозорщиком, либо кучером... без работы мне быть нельзя: у меня семья в деревне, тоже хлеба просят... Не оставь божескою милостью, христа ради!.. На машине-то я уж не могу больше — вишь, руки-то нет...—и он тряхнул пустым рукавом рубахи.
  • Эх, не говори, брат Аксен Иваныч, горе твое горькое! Куда ж я тебя поставлю без руки-то?
  • Рассыльным бы али привратником, что ли: наш-то, я слышал, расчет берет...
  • А на место его хозяин другого ставит. У нас теперь все есть: и кучера, и сторожа, и рассыльные; ну, сам рассуди: за что мы будем выгонять их, да и как обидеть невинного человека?
  • Что ж теперича мне делать-то? Куда я гожусь без руки?
  • Ну, вот видишь, ты и сам понимаешь, что без руки человек никуда не годится, особливо при нашей работе. Куда ж мы тебя денем? А ты вот что сделай: возьми расчет, да и отправляйся с богом к себе в деревню. Там у тебя родня есть. Бог ведь не без милости, как-нибудь пристроишься.
  • Ох, уж это не резон, Кондратий Лаврыч, — надтреснувшим голосом произнес увечный, торопливо мотая головою. — От кого ж мне и ждать помощи, как не от вас; я у вас ведь одиннадцатый год работаю; человек я знающий и работящий;и к вашим порядкам привык; а там сызнова начинать надо...Попроси ты, бога ради, у хозяина; может, и отыщет работу какую безрукому... Вишь ведь грех какой попутал...

402

  • А мы нешто виноваты в том? Воля божья!..
  • А ты все-таки попроси, может даст.
  • Сказывал я ему; говорит, местов таких нету; расчет, говорит, надо дать.
  • Смилуйся, Кондратий Лаврыч; не оставь, голубчик! — дребезжащим голосом взмолился увечный и повалился в ноги перед Лаврычем.

— Зачем кланяться-то, Аксен Иваныч! Что ж я тут могу делать: я сам человек подначальный; что прикажут, то и делаю... Возьми расчет и отправляйся с богом. На господа надейся прежде всего; он не оставит, надо быть... Опосля понаведайся и к нам, можети опростается какое местечко.

Увечный молча и медленно поднялся на ноги, отер дрожащими пальцами омокшие глаза и покорился. Началась обычная сцена расчета. Не много пришлось получить Аксену: два месяца пролежал он в больнице и, конечно, ничего не выработал за это время, а прежние заработки почтивсе пошли на уплату лавочных счетов, забранных еще в здоровое время. По окончании счетов Лаврыч сунул ему в руку несколько рублей, причитавшихся ему; увечный бессмысленно оглядел их и тихо направился к двери.

  • А я тут еще переночую сегодня! —заговорил он в дверях. — На ночь-то мне некуда идти, да и слаб все еще очинно;до дому-то верст семьдесят будет... Можно переночевать-то?
  • Христос с тобой, ночуй, сколько хочешь: неволить не будем.

Увечный вышел в глубоком раздумье.

Тяжелое впечатление произвела эта сцена на всех, бывших в конторе. Все были, видимо, тронуты и понуро молчали; всех инстинктивно занимала мысль, что и с каждым из работников может случиться то же самое и последствия будут те же, и всем жутко стало от этой мысли. Кто-то, добрый человек, подал мысль о складчине, и быстро, без возражений, посыпались фабричные гроши в общий сбор в пользу Аксена; даже Лаврыч — и тот пожертвовал на общее дело свой рубль; ему тоже было не по себе.

 

 


 

НА БОЛОТЕ

(Картинка нынешней обработки торфа)

Болот в России, как известно, несметное множество, и целые столетия эти болота стояли во всем первобытном запустении, заражая воздух ядовитыми испарениями и распространяя вокруг всякие болезни. От болот хозяева открещивались, как от чумы; более опытные и усердные старались всеми мерами уничтожить их, просушить и превратить хоть в сносные пастбища; бывшие помещики норовили поскорее их сбыть в надел крестьянам, а крестьяне волком выли от таких наделов и всему миру жаловались на судьбу свою; словом, болота для всех были источником бесчисленных хлопот и всяких несчастий. Так было, говорим, почти вплоть до наших дней; но в последнее время обстоятельства неожиданно переменились, и болотам, как оказывается, скоро придется играть в нашем хозяйстве одну из самых почетных ролей.

Специалисты, задумывавшиеся над вопросом: чем бы выгоднее и удобнее отапливать фабрики и заводы, не истребляя лесов, нашли в болотах огромные источники дешевого топлива, которых, по их уверению, нам хватит на многие сотни лет. Начались, конечно, опыты. Некоторые фабрики попробовали понемногу извлекать торф из соседних болот и нашли, что это топливо гораздо выгоднее и дров и каменного угля, и таким образом сохранили на топливе весьма солидные цифры экономии. И вот болота стали быстро подниматься в цене; за аренду их начали платить деньги, и деньги немалые; к болотам устремились из деревень тысячи работников; явился новый способ заработка, и деятельность на болотах закипела. Кроме того, открылось, что из торфяной золы, остающейся в изобилии на фабриках, образуется прекраснейшее удобрение для полей. Все это заставило наших хозяев переменить прежнее мнение о болотах и смотреть на них чуть не с благоговением. Конечно, не во всяком болоте есть торф, и не всякий торф годен в дело; в этой истине некоторым фабрикантам пришлось убедиться собственным горьким опытом: обрадовавшись дешевому отоплению и не исследовавши хорошенько состав торфа, они только

401

Перепортили свои печи и должны были снова взяться за дрова, нo это показывает только нашу неопытность и неумелость в распознавании торфа и научит впредь быть осторожнее; во всяком случае несомненно то, что в наших болотах хранятся несметные запасы торфа и что в недалеком будущем разработка его разовьется в обширных размерах.

Все это прекрасно и действительно сулит нам в будущем большие выгоды, но, прежде чем исчислять эти выгоды и подводить приблизительные итоги, не следует ли подумать о том, как отзовется этот новый род труда на нашей “черноземной силе”, которой своими боками и ценою своего здоровья придется извлекать из болот наши будущие богатства. Дело в том, что нынешний патриархальный способ обработки торфапредставляет собою один из самых тяжких и самых вредных видов труда. Он весь основан исключительно на терпкости и выносливости русской рабочей натуры, которым, как известно, до сих пор еще границ не указано. Кем изобретен такой убийственный способ — мы не знаем, но, вероятно, изобретен он русским доморощенным гением, потому что этим способом давно ужеобрабатывался торф в некоторых местностях России, отних он перешел по наследству на другие болота и, кажется, еще надолго грозит остаться в будущем...

Конечно, русскому рабочему ко всяким тягостям не привыкать стать, и никаким трудом его не удивишь и не испугаешь; с голоду да с горя он полезет куда угодно, лишь бы деньги за это платили, и нет сомнения, что, привлеченные новою возможностью заработка, рабочие с радостью тысячами устремятся на болота, но стоит ли самое дело-то такой огромной затраты рабочих сил, и как-то отзовется впоследствии эта затрата нанашем народном хозяйстве вообще?

Нынешним летом мне привелось видеть торфяные работыво всей их патриархальности и в сотый раз подивитьсянеобыкновенной выносливости русского мужика. Работы производились на небольшом болоте (сажен в двести квадратных), находящемся по соседству с фабрикой, которая уже несколько дет с успехом отапливается торфом и разрабатывает его на свойсобственный счет. Проводником моим в этой экскурсии был некий милый человек, Алексей Петрович, знающий хорошо торфяное дело и сообщивший мне при этом все интересующие меня сведения. Перед отправлением на болото он посоветовал мне прежде всего запастись крепкими личными сапогами, чтобы при случае не увязнуть в какой-нибудь трясине, и теплой

1 Некоторые сорта торфа дают очень много нагару, который разъедает железо и таким образом портит котлы ипечи. Часто в составе торфа находятся ил и песок, or которых в печах образуются сплавы стекла и т.п.(Прим. автора )

405

 

одеждой, чтобы не отсыреть до самых костей, и, снарядившись таким образом, мы поехали в путь.

Представьте вы себе болото — как есть настоящее болото со всеми его прелестями (это ведь нетрудно представить)! Кое-где разбросаны тощие кустарники; грязный вязкий дерн гнется и ежится под ногами, и местами из-под него с шипением просачивается вода. Воздух так влажен, что чувствуешь, как от дыханья начинают бегать мурашки по коже, и по телу проходит легкая дрожь. В этом воздухе кишат мириады комаров, слепней, шмелей и всяких кусающихся тварей. В глуби площадки, в пролеске, сверкает полая вода; оттуда уже вынут весь торф, и на месте его образовалось целое озеро мутной воды, над которой постоянно носится тонкий и ядовитый пар. По берегам озера грязь непроходимая, и в этой-то грязи, на небольшихпрогалинках, копаются и роются человек сорок рабочих, разделенных на небольшие группы. По узким и мокрым тропинкам мы ухитрились кое-как подойти к ближайшей группе. Пятеро поджарых рабочих суетились вокруг глубокой четырехугольной ямы (сажени две в длину и одна в ширину), в которой составлялось так называемое торфяное тесто; двое работниковрыли вокруг себя торф и сваливали его в яму, а остальныелили в нее ведрами болотную воду. При нашем приближении они на несколько минут оставили работу п апатично уставились на нас. Грязь буквально залепляла их, начиная с головы и бороды и кончая босыми ногами; вид их был усталый, апатичный, выражение лиц тупое и болезненное...

— Ну, что ж стали? Продолжай, ребята; скоро и шабаш! —
прикрикнул на них седой и сгорбленный смотритель, тоже
из мужиков.

Работники машинально снова взялись за лопаты и ведра, и работа пошла. Скоро яма до краев была наполнена водою и грязью. Мужики встали.

— Вот теперь поглядите-ка, что будет! — шепнул мне мой
спутник.

Я глядел.

  • Ну, кому начинать-то? Чей черед? — спросил один из
    рабочих, нерешительно поглядывая на других.
  • Михейкин черед, — отозвался другой, — ему лезть надо.
  • Раздевайся, Михейко!
  • Живей только, нечего по сторонам-то глядеть, — вста
    вил снова смотритель.

Михейко, парень лет двадцати пяти, торопливо разделся догола, оставив на плечах своих одно дырявое рубище наподобие рубахи; затем он взял в руки лопату и осторожно опустился в приготовленное месиво, на самое дно ямы. Медленно стал он двигаться вэтой яме взад и вперед, ио пояс в грязи, тяжело

406

барахтаясь и разбивая лопатой и руками встречающиеся комья торфа. Торф тихо распускался; густая и липкая грязь облепила Михейку со всех сторон как корою; мириады комаров и слепней столбом поднялись над ним и кучами впивались во все прорехи, откуда виднелось его голое тело. Мужик, как мог, старался защититься от них рубахой; он корчился, вздрагивал и еще глубже погружался в грязь. Дыханье его было тяжело — точно он шел на крутую гору: так трудно было двигаться в этом густом месиве, а между тем ему надо было делать возможно больше движений, чтобы собственным своим телом разбить все комья и неровности торфа и сделать месиво ровнее...Немного погодя и другой работник разделся и тоже полез в яму на подмогу Михейке. Черная грязь раздалась и поглотила и этого работника. Стал он тоже тяжело барахтаться в ней, устало отдуваясь и отмахиваясь от назойливых мух, — и так они будут барахтаться долго, часа два или три, до самого заката солнечного... Я, разинув рот и выпучив глаза, глядел на эту еще не виданную мною работу и испытывал какое-то неловкое, тоскливое ощущение, точно я присутствовал при совершении какого-нибудь тяжкого преступления, которогопредотвратить не мог и не умел; а в голове инстинктивно мелькали неясные отрывки мыслей и фраз об образе и подобии божием, о человеческом достоинстве, о гуманности, гигиене и т. п.

  • Ну, каково? Красиво? — перебил мои думы Алексей Петрович, с улыбкой наблюдавший за моим изумлением.
  • Да что же это такое? — спросил я.
  • Ничего, торф месят...
  • Да ведь это мучительно и вредно наконец?
  • Надо полагать, что не совсем полезно, да что ж тут поделаешь: так везде работают...
  • Неужели же нет никаких других способов месить торф?

— Может быть и есть, да тут уж так привыкли. Эх, батенька, не нами это началось, не нами и кончится. Им уж это и в привычку... Вот поглядите-ка, с какой охоткой они купаются...завидно даже делается.

Мы подошли к другой яме, в которой тоже барахтались два работника. Эта яма была еще глубже первой, такчто месиво доходило работникам почти до самого горла. На поверхности грязи были видны одни только головы, которыми рабочие делали во все стороны конвульсивные движения, стараясь отбиться от мух. По сторонам ямы двое других рабочих дружно подливали в месиво новые комья торфа. Завидев нас,они тоже приостановили работу и принялись разглядывать нас. Очевидно, им хотелось хоть чем-нибудь развлечься.— Ну что, теплее ли грязь нынче? — спросил их Алексей Петрович.

407

 

  • Теперь ништо, легче, — ответил один из них, снимая шапку, — а вот по весне,1 когда холода-то стояли, трудно было, не приведи бог...
  • Трудно! — поддакнула голова из ямы.
  • Как влезешь этто в яму, тело-то, знаешь, так и сводит, словно во льду; моченьки просто не хватает... А теперь ничего!
  • Ну, и нонче тоже, ежели ее на ночь холодком прохватит,яму-то, так в нее и не влезешь, особливо с утра, — заметил другой рабочий.
  • Не влезешь, — отозвался опять голос из ямы.
  • Проберет она тебя наскрозь: пройдешь этак раза два, да и невмоготу: дух хватает.
  • Хватает; это верно.
  • Особливо спервоначалу-то; а потом ничего, привычка возьмет свое, будто и тепло станет...
  • Ничего!..
  • А в жаркую пору она ничего, терпится. Только вот муха эта ест очень шибко... Ее тут видимо-невидимо, на болоте-то.
  • Муха эта — беда; иной раз до того одолеет, что кожа вся вздуется, вот она какая, муха-то эта...
  • Ну, а торф каков нынче? Хороший ли? — спросил я.
  • Теперь торф глубокий, жирный торф. Он у нас нонче с самого низу берется, в нем комьев совсем почти нету, онровный и мягкий, словно сливки. Да вот, гляди сам!

И он, зачерпнув рукою грязь и, видимо, любуясь этой грязью, стал осторожно сливать ее вниз, а грязь тягучими хлопьями медленно сползала с руки и беззвучно падала в яму. По-моему, мало она походила на сливки...

Мы пошли дальше. Перед нами открылся целый ряд подобных ям, и в каждой из них происходило то же купанье. И это купанье совершается каждый день по два раза в сутки, утром и вечером, часа по два с лишком сряду, а всего в день околопятичасов. Пока одни купаются, другие в это время работают заступом и лопатой или на тачках свозят готовое тестона особую площадку, где выделываются торфяные кирпичи. Все работы происходят в глубоком молчании; не слышно нигде ни песен, ни разговоров: рабочим не до них. В воздухе раздается только одно тяжелоепыхтенье, удары заступов и лопат о землю и глухие всплески грязи. Лица у всех какие-то тупые и безжизненные, взгляд бессмысленный, движения вялые и механические, точно они и в самом деле успели превратиться в те месильные ступы и машины, роль которых им приходится исполнять. Привычка к работам подобного рода служит, конечно, главным суррогатом их силы; привычка же помогает

1 Дело было во второй половине июня.(Прим. автора.)

408

терпеливо переносить все тягости этой работы; но она все-таки не может притупить их до того, чтобы они не чувствовали этой тягости; нет, они чувствуют ее каждый день с новою болью, и это чувство, эта боль мучит и истощает их постепенно,несмотря на всю их кажущуюся апатию. Когда я спросил одного из рабочих, трудно ли работать с лопатой, он мне с горечью ответил: “Тяжко, барин! Вот уж по три шкуры с каждой руки спустили, да, пожалуй, еще по две спустить придется”, — И при этом показал мне свои истерзанные руки, на которых хлопьями лупилась кожа. “А все легче, чем на тачке, — продолжал он. — Там этой грязи надо двигать пудов до двадцати зараз, в этакой-то жар и не сопрешь ее, пожалуй! И в этих безыскусственных словах измученного работника слышалась искренняя жалоба, сказывалась такая непритворная боль, что тяжело было слушать.

И думалось мне, глядя на все эти тяжкие работы: неужели в самом деле нельзя заменить их каким-нибудь другим, механическим способом? Машины для выделки торфа, как известно, Давно уже существуют на Западе, но только у нас они почему-то не пошли впрок. Верстах в двадцати отсюда, как я слышал, некие предприимчивые люди задумали было устроить у себя на болотах механическую обработку торфа, и дело у них сначала пошло очень хорошо, но потом машины испортились, и вся работа расстроилась до того, что хозяева, потерпев огромные убытки, решились снова взяться за старый, патриархальный способ. Машины были заброшены, попрежнему вырыты ямы, и опять полезли в них наши работнички месить своими грешными телесами гнилое болотное месиво. А хозяева скоро должны были согласиться, что эти живые машины не в пример удобнее и выгоднее железных: они и дешевле, и послушнее, — главное — не требуют за собою никакого ухода.

Когда мы, осматривая работы, подходили к одной из ям, там рабочие уже оканчивали свое купанье. Истомленные и иззябшие, выкарабкались они из ямы и гольем отправились к болотному озеру — мыться. Густо покрытые с ног до головы черною грязью, они издали походили на каких-то патагонцев или жителей Новой Зеландии. У озера они лениво начали соскабливать с себя грязь, затем окунулись раза два в мутную воду, оделись и взялись за лопаты — разрывать новые слои торфа, благо урочное время еще не прошло. Этим и кончается весь процесс умыванья. Насколько оно действительно, особенно в грязной воде, — судите сами. Я нарочно разглядывал их, когда они возвратились после, купанья, и нашел, что они не чище прежнего. Рубахи их, насквозь пропитанные торфом, теперь плотно, как короста, прилипали к мокрому телу, а через

дырья и прорехи костюма видно было, как поним струйками

409

стекала та же грязь, с тою только разницей, что она теперь была жидкая, а не густая. Да я на что им мыться-то чаще! Завтра с утра опять ведь придется лезть в ту же яму, размешивать то же месиво.

Очевидно, мытье тут делается только для очистки совести, чтоб не в грязи за ужин садиться. Начисто же обмываются торфяники только раз в неделю, в знаменитый день субботний, когда весь наш чернорабочий люд дружно соскребает с себя свои нечистоты. Фабрика, для которой обрабатывается торф, сама усиленно следит и даже настаивает, — дай ей бог здоровья, — чтобы торфяники непременно ходили по субботам в фабричную баню, и денег с них за это не вычитает. А на другом, более отдаленном болоте, где разработка торфа пдет шире и одних рабочих насчитывается до четырехсот человек, фабрика даже платит соседнему городу особую сумму за бани, с тем чтобы торфяники ходили в них бесплатно. Только при этих условиях и усилиях торфяник-работник один день в неделю может наслаждаться ощущением чистоты и иметь подобие человека (хотя и не трезвого).

Нынешний патриархальный способ обработки торфа состоит в следующем. С поверхности болота прежде всего снимают дерн, под которым и лежат первые слои торфа. Затем начинают рыть яму определенных размеров и, дорыв ее до глубины двух аршин, сваливают в нее вырытый торф и разбавляют его водою настолько, чтобы образовалось довольно густое тесто. Это тесто работники с вечера начинают размешивать собственными телами и месят его в продолжение двух или трех часов, стараясь, чтобы все комья торфа по возможности распустились, В таком виде тесто оставляется на ночь, чтобы оно хорошенько размокло и разошлось. Утром его снова месят несколько времени и, когда увидят, что тесто стало достаточно ровное, вязкое и клейкое, из него начинают выделывать кирпичи. Работники ведрами начинают переливать это тесто из ямы в тачки; на тачках оно подвозится к формам, устроенным в виде решеток, затем вливается в эти формы и расстилается по земле для просушки. Из каждой формы выходит сразу тридцать кирпичей. Когда яма таким образом опростается, ее роют глубже, пока есть в ней торф, до самого песчаного или глинистого слоя. Бывают ямы глубиною до семи аршин, но это встречается очень редко; средняя же глубина торфа на наших болотах составляет два-три аршина, не более. Чем глубже торф, тем он лучше и тем легче идет работа. Наверху, под самым дерном, он бывает рыхлый, рассыпчатый и землистый, его тогда труднее и копать и месить, а книзу он более вязок и жирен и легче берется на

410

 

лопату, легче расходится в воде. Вот и весь процесс работы. Ямы роются одна подле другой, торф таким образом вынимается, увозится, а на месте его образуется озеро болотной воды, которую потом хозяева и стараются отвести куда-нибудь в сторону.

Наем рабочих для выделки торфа обыкновенно сдается подрядчику — этому неизбежному благодетелю нашего рабочего люда. А подрядчик уже знает, где выгоднее можно найти охотников на работу подобного рода; он сговаривается с ними насчет условий и к условленному сроку сгоняет их гуртом на болото.С каждого из них он, по уговору, получает в свою пользу по одному рублю за весь срок, и тем кончаются все его отношения к торфяникам. Во время работ торфяники поступают уже под опеку особого смотрителя, назначенного фабрикой, который зорко следит за исполнением условий и не дает рабочим лениться. Если какие рабочие окажутся неисправными, их выгоняют с болота, и на место их подрядчик отыскивает новых и берет с них тоже по рублю с головы.

Рабочие почти все пришлые из соседней губернии, где народ большею частью уже привык к земляным работам. Из местных жителей не всякий решится идти на болото, несмотря на то, что эта работа считается весьма выгодной, — разве крайность какая заставит. Все знают, что эта работа грязная и трудная, которую не всякий вынесет; а главное — боятся болотных болезней. Иной новичок и рискнет наняться и примется сначала с охотою за лопату имесиво, но как встряхнет его раза два лихорадка, — он и давай бог ноги, и потом уж его никаким калачом на болото не заманишь. А на болотах действительно народ хворает сильно; да и как не хворать ему средивечной сырости, грязи и болотных миазмов? Особенно вредно действуют на новичков продолжительные купанья в ямах. Надо заметить, что торф есть не что иное, как масса перегнивших болотных трав, а также мхов, корней и древесных листьев в последней степени разложения; главные химические части торфа — гуминовая и ульминовая кислота, — и эту-то прокислую гниль рабочие должны разбавлять болотною водою и проводить в этой ванне по пяти часов в сутки. Можно себе представить, насколько гигиенично подобное купанье, и не мудрено, что от него сильно хворают и даже мрут рабочие.

Для землекопных работ вообще, а для торфяныхв особенности требуется особого рода навык, а посторонний человек не всякий их вынесет. Тут нужно чутьне с самого малолетства приучить свое тело ко всем неудобствам земляной и болотной жизни, да и силы для этого нужны недюжинные, а на руках “по нескольку шкур”, как говорят торфяники. Взгляните на любого старожила - землекопа или торфяника, и вы потом очень легко

411

 

отличите этот тип от всех других чернорабочих типов. Он обыкновенно невысок ростом и худощав до того, что как будто весь состоит из одних костей и сухожилий. Он совсем одичал от болотной жизни; говорит очень мало и отрывисто, смотрит тупо и бессмысленно и относится с замечательною апатичностью и притупелостью ко всем явлениям жизни, а подчаси к самому себе. В большинстве случаев он не человек, а машина. Он стоик в своем роде, и чего древние философы мечтали достигнуть силою ума и характера, торфяник достиг силою нищеты и непосильной работы.

Много, конечно, вымерло рабочего народа, вырабатывая из себя подобный тип. Все, что было послабее и не могло приноровиться к условиям подобного труда, все это истаяло, перемерло или сбежало с работ, и, вследствие естественного отбора, уцелели только те, которые могли вынести такую жизнь и натура которых сумела выработать нужную для этого терпкость и неуязвимость. Зато теперь их бронзовое, почти черное тело, пропаленное летним солнцем, пропитанное насквозь болотною сыростью и изъеденное всякими насекомыми, уже менее рискует поплатиться за свой труд, чем все другие. Глядишьна него — кажется, в чем только душа держится, — а между тем он довольно свободно катит тачку в двадцать пудов весом и без видимого вреда для себя выносит свои пятичасовые купанья в месиве. Он теперь уже не боится ни простуды,ни изнуренья, потому что приучил себя к болотному воздуху и знает меру труду; знает хорошо, что больше этой меры и требовать от человека нельзя, и если уж он не вынесет, значит, не вынесет никто... Вот такие-то работники-старожилы большею частью только и работают на болотах как следует; а молодежь к такому труду не легко привыкает, — болото берет свое. Я встречал между торфяниками стариков, работающих в болоте каждое лето годов по пятнадцать — двадцать сряду. Эти работники уже вполне надежны и притерпелись ко всему; они теперь, что называется, и в воде не тонут и в огне не горят...

Такая терпкость и выносливость, понятно, вырабатывается старожилами не сразу, а путем долгой борьбы и тяжелого опыта. Почти все они в свое время перехворали и лихорадками, и тифами, и всякими болезнями, которыми награждает болото; но ведь русскую натуру и этим не испугаешь сразу: работникпролежится, поправится и снова возьмется за старое; даже не поправившись хорошенько, опять упорно лезет в месиво. Горячка, конечно, возвратится к нему с новой силой, а он опять ее выждет и опять за свое — что хочешь, то и делай. Борьба эта тянется долго и упорно с обеих сторон и кончается тем, что горячка или придушит его до смерти, так что беднягу

412

погост стащат, или, видя, что ничего с ним не поделаешь, бросит его совсем, и тогда уже работник получает право безнаказанно выносить все, что ему надо, и болотная жизнь более ему не страшна. Однако во всяком случае в этой непосильной борьбе умирает народа все-таки более, чем остается, тем более что в нашем климате, как известно, часто бывают такие резкие перемены температуры, к которым никакая натура вовремя приноровиться не сумеет, а эти перемены всего более бывают заметны на болотах; их там трусят даже закаленные старожилы. Начинают свои работы торфяники обыкновенно по весне, около половины мая, и кончают большею частью в половине июля, после чего возвращаются по своим деревням на полевые работы: сенокос и жатву. В самое жаркое время дня они не работают. “Тяжко очень”, — говорят они, да и мухи сильно одолевают; но чтобы наверстать потерянное время, они поднимаются на работу часов с двух ночи и даже ранее, чуть покажется зорька, и работают часов до девяти; затем возобновляют свои занятия в первом часу пополудни и продолжают их до семи с половиной часов вечера. Таким образом, в общей сложности суточная работа их идет около четырнадцати часов. Между собою они разделяются для работ на отдельные группы, по семи человек в каждой; каждая группа имеет свою яму и выделывает в сутки средним числом по шесть тысяч кирпичей. Фабрика платит им за каждую тысячу кирпичей по 1 рублю 20 копеек, так что каждый работник получает в сутки около 1 рубля, на своих харчах, конечно. Стол они держат артельный, и на харчи у них выходит рублей по пяти в месяц на человека. Плата, как видите, очень хорошая сравнительно с тою, какую обыкновенно получает наш чернорабочий; но у торфяников эти деньги скоро уходят сквозь пальцы, и с собой они уносят их очень немного.

— Останется ли хоть по тридцати-то рублей на брата за все лето? — спрашивал я однажды у одного торфяника.

  • Где тут по тридцати, дай бог, чтоб двадцать-то уцелело,—мрачно ответил тот.
  • Куда ж вы деваете деньги? Ведь на харчи всего пять рублей уходит?
  • На харчи-то пять, да на водку рубля по два в месяц клади, а то и двух, поди, мало: все три уйдут...
  • Что так много?

— А то как же? Каждый праздник, известно, складчина; на то он и праздник: без водки нельзя...

  • Зачем же непременно в праздник? Вы бы каждый день по рюмочке пили: дело-то было бы лучше и полезнее.
  • Нет, это не ходит.
  • Лучше раз да горазд, так что ли?

413

— Это верно.

И действительно, торфяник пить по малостине любит. Всю неделю он работает как вол, зато в праздник вволю отводит душу водкой, и тут уж его не замай: он блаженствует и увлекается. При самом начале работ, когда торфяники получают задатки, пойло, говорят, бывает такое сильное, что на него сразу ухлопываются вскладчину сотни рублей. То же бывает и при окончании работ, когда получается полный расчет. Останется-то, значит, в барышах очень немного: только что хватит на уплату податей и налогов. Да и на что, в самом деле, деньги такому одичалому работнику? Какие могут быть у него другие потребности, кроме инстинктивного желания забыться и одуреть до беспамятства? Он так и делает...

Просушкой кирпичей занимаются женщины. Это дело сдается фабрикой тоже подрядчику, которому она платит за просушку по пятидесяти копеек с каждой тысячи кирпичей. Подрядчик нанимает баб по окрестным селам и деревням, особенно в тех местностях, где бабы дешевле, и платит им уже от себя от двадцати до тридцати пяти копеек в день на человека па своих харчах. Работают они обыкновенно “с урока”: каждая баба должна перевернуть в день для просушки три тысячи кирпичей; потом, когда кирпичи просохнут уже настолько, что их можно целиком поднимать с земли, бабы их складывают особенным образом, в виде прозрачных пирамид, где кирпичи окончательно выветриваются и просыхают. После этого все количество готового торфа, в виде кирпичей, складывают в кубические сажени или кубы, измеряют и свозят прямо на фабрику.1 Для просушки торфа требуется времени, смотря по погоде, от десяти дней до десяти недель, и потому просушка продолжаетсяпочти все лето. Труд женщин по просушке торфа тоже утомительный и неблагодарный. Конечно, им не приходится, подобно мужикам, ни купаться в месиве, ни таскать непосильных тяжестей, но их работа, в свою очередь, тоже имеет свои весьма незавидные стороны. Уже одно то, что женщина должна целые дни, от зари до зари, не разгибая спины перевертывать разложенные на земле кирпичи и перекладывать их с места на место, — одно это, говорим, что-нибудь да значит. Все лето они проводят согнувшись в три погибели, среди непроходимой грязи и среди всех неудобств болотной обстановки. Самое свойство работы и особенность женского костюма развивает в этих труженицах невообразимую неряшливость: на своих платьях и юбках, а особенно на ногах, они всюду носят с собою огромныезапасы грязи, в этой же грязи и спят.

1 На суточное отопление паровой машины всто сил требуется до шести кубов торфу, а в год, за вычетом прогульных дней, выходит около 2000 кубов.(Прим. автора.)

414

 

Мужики всякий день два раза, хоть с грехом пополам, но все-таки умываются или по крайней мере освежаются, а бабы лишены и этого удобства, и в течение целой недели, от бани до бани, они до того успеют пропитаться вонючей грязью, что смотреть на них страшно. И за все это они получают чуть ли не впятеро меньше, чем мужчины, — какой-нибудь двугривенный или тридцать копеек в день, из которых половину надо истратить на харчи. Не мудрено поэтому, что эти несчастные работницы хворают так же часто, как и мужчины, если только не чаще их.

Так как большинство рабочих народ пришлый, то онии живут тут же, на болоте или у болота. Фабрика выстроила им тут особый дом для жилья, который разделен на три отдела. В первой комнате (сажени три в длину и две в ширину) помещаются мужчины; вдоль стен этой комнаты устроены широкие нары, на которых по ночам и спят вповалку на разостланных одеждах все сорок человек рабочих; по самой середине комнаты поставлена чугунная печка для защиты от майского холода, а в углу стоит другая, русская печь для хлебов. На этой же печи помещаются и больные. Во второй комнате, несколько меньше первой, но устроенной так же, как и она, — живут женщины. В третьей комнате устроены отдельные каморки для сторожей. Воздух во всех комнатах спертый и душный, не-смотря на то, что двери везде были отворены настежь. Больше всего заражают воздух грязные и не совсем еще просохшие одежды рабочих, разбросанные грудами по всем лавкам. А между тем на этиходеждах они спят и ими прикрываются. Можно же себе представить, каков воздух должен быть здесь ночью,когда все двери и окна запираются наглухо, да еще, кроме того, жарко натапливаются печи.

  • Я думаю, блох-то у вас тут и не оберешься? — спросил я у одного из сторожей.
  • Каки теперь блохи? Блохи бывают с петрова дня, — ответил флегматично сторож.

— Зато как выедут, — заметил сопровождавший нас смотритель, — блох тут остается такая гибель, что и войти в хатунельзя. Как засунешь, бывало, руку в эту самую рухлядь, где спал народ, так даже черная вся сделается: так и усыплют.

  • А народ ничего, не жалуется?
  • Что им! Спят как убитые...

Против избы на воздухе устроена большая артельная печь, в которой наемная кухарка приготовляет работникам пищу.

Едят они в скоромные дни щи с говядиной или солониной и -кашу, а в постные — пустые щи и тоже кашу. Подле печи, на самом солнопеке, поставлена скамейка, на которой в свободное время торфяники наслаждаются отдыхом и ведут свои

415

 

беседы. На пей, скрючившись, сидел теперь молодой парень лет двадцати пяти, с болезненным выражением лица, и старательно закутывался в дырявый тулуп.

  • Что, брат, нездоров, видно? — спросил его Алексей
    Павлович.
  • Нездоров.
  • Что так?
  • Да вот третью неделю лихорадка не унимается, и грудь быдто давит: просто моченьки нет, больно.

— А ты лечись, не запускай.

  • Где тут лечиться, работать надо.
  • Ты разве работаешь и больной?
  • Когда могу работаю, что ж так-то сидеть... Нонче вот не могу, а завтра надо будет пойти. Меня все через день знобит: один день просто на ноги не встать, всего ломает, а на другое утро и отойдет быдто, ну и работаю, ничего...
  • Ив яму лазишь?

— А то как же, без этого нельзя.
Мы переглянулись.

  • Только слаб очень стал; против здорового не выстоишь теперь ни за что.
  • Нет, ты вот что, любезный; ты этим не шути, иди-ка лучше поскорей в больницу, а то дело совсем дрянь выйдет... Пожалуй, ведь и на погост стащат.
  • Зачем на погост, это пройдет...
  • Нет, ты завтра же приходи в больницу; там как раз вылечат. Слышишь?
  • Ослобони, Алексей Петрович. Пусть будет, что богу угодно, а только в больницу я не пойду.
  • Почему?
  • Время теперь не такое... Зачем в больницу! Я уж лучше так перебьюсь.
  • Это он еще не привык, так его и треплет спервоначалу, — добавил в виде пояснения смотритель, — опослястерпится... Я и то говорил ему: сходи в больницу, — нейдет...

— Ну что ж с ним тут поделаешь;не силой же его тащить.

Вообще торфяники, как и все чернорабочие, очень не любят лечиться, несмотря на то, что фабрика предлагает им бесплатно и врача, и лекарство, и помещение в своей больнице. Редко кто из них рискнет воспользоваться таким благодеянием, да и то уже тогда, когда ему сделается невмочь. Большинство же старается обтерпеться, в надежде, что скоро пройдет. Во все время болезни они с замечательным терпением и безропотностью перемогаются со дня на день и остаются тут же на болоте, подвергаясь влиянию всех болотных миазмов и ядовитой сырости, которая и здорового человекаподчас пронимает до дрожи.

416

 

Вот те убийственные условия, в которые ставит рабочегонынешний труд его по обработке торфа. Мы берем еще лучшие условия, где хозяева еще не слишком эксплуатируют рабочих и где фабрика, видимо, заботится об улучшении их положения и всячески старается позолотить для них горькую пилюлю труда. Тут и помещение для рабочих сравнительно сносное, и провизия отпускается свежая, и больница есть, и баня даровая. На других болотах, говорят, бывает не так. Там народ живет в каких-то шалашах, устроенных из жердей и обложенных дерном, или в небольших землянках, без печей и без всяких удобств жилья. В этих сырых и тесных землянках народ помещается вместе с бабами и девками, а подчас и с детьми, но пяти или шести человек вместе, и спят чуть не на голой земле, на той гнилой болотной земле, из которой они торф делают. Там и цены, говорят, другие, и за работами смотрят строже, и дольше идут эти работы, словом, совсем другая и несравненно худшая жизнь. Что же будет после, когда обработка торфа перейдет в руки разных спекуляторов, когда на болота устремятся тысячи неопытных и непривычных новичков, когда между рабочими возникнет конкуренция, а со стороны нанимателей начнется нажимка всякого рода? Вынесет ли несокрушимая натура торфяника-старожила и эту предстоящую ей борьбу, или она, наконец, сломится?

Вообще можно наверное предсказать, что много перемрет и перехворает народу на наших болотах, если только не заменят эту живую рабочую силу силой механической или не придумают новые способы обработки торфа, более легкие и гуманные...

В настоящее время эксплуатируют торфяников преимущественно подрядчики, особенно в тех местностях, где все дело по этой работе сдается в их руки.С мужиков подрядчику нажива еще не очень велика, он берет с каждого мужика только один рубль за все лето, да и этот-то рубль при расчете торфяник норовит заплатить ему не Сполна и старается выторговать или выманить хоть гривенничек уступки. Зато с баб перепадает подрядчику барыш порядочный, потому что бабы, как известно, народ безответный, особенно в тех глухих захолустьях, где подрядчик ловит свою добычу. “Ей только посули платок или надбавь во-время лишнюю копейку, она сейчас и сдается”, — рассказывал мне подрядчик; а он уж и посулить и во-время надбавить умеет хорошо, так как за такой промысел берется большею частью народ сметливый, ловкий и хитрый.

На этом же болоте мне пришлось познакомиться и с подрядчиком, которому фабрика поручает наем рабочих. С виду он такой же мужичок, как и все, и выглядит большим простаком, хотя одет несколько почище других, и вид у него вообще свежее

417

 

издоровее. Он сам когда-то был торфяником и потому знает хорошо, чем и как действовать на этот народ, чем припугнутьего и т. п. От прежнего звания в нем уцелела только одна типичная черта — постоянная угрюмость и неразговорчивость. Однако мы с ним понемногу разговорились.••

  • Ну что, как нынче торф, удачен ли? — спросил его Алексей Петрович.
  • Ничего: сказывают, горит; чего ж еще.
  • И работники попались удачные?

— Работники как следует быть. Только вот баб здешних,вы больно избаловали нынче; меньше сорока копеек в сутки не берут.

— Что ж тут делать-то?

  • Вот ужо я съезжу в Арефьино, а там пойдут и по двугривенному. Здешним-то нос утру...
  • Ну, а дела-то как вообще?
  • Стараемся помаленьку; вот землю на аренду взял, — прибавил он со вздохом.
  • Много?
  • Где нам? так... малость самую.
  • Десятин двадцать есть?
  • Пожалуй, будет поболе...
    Оказывается — восемьдесят десятин.
  • А доходу с них много надеешься получить?
  • Бог даст, рубля по два с десятины сниму.
  • Сказывают, что и по десяти снять можно, земля-то ведь там славная.
  • Не знаю, пожалуй что и по десяти сниму. Как бог даст...
  • С этой-то земли? — перебил его смотритель. — Да она всегда по тридцати рублей приносила. Я ведь знаю ее хорошо.
  • Ну что ж тут поделаешь; может, и тридцать даст, воля божья!.. — И подрядчик опять тяжело вздохнул, как будто рассказывал нам о каком-нибудь несчастье.

С такими вздохами он, вероятно, обделывает и все делишки свои. У него и теперь, говорят, деньжонок скоплено очень не мало, и все насчет бывших товарищей по работе. А в свое время он тоже грязное месиво месил, тоже спускал с рук по три шкуры, как и все торфяники...

Когда мы уезжали с болота, солнце уже опустилось за лес, и в воздухе пронесся влажный в едкий ветерок. Я еще раз оглянулся на только что виденную мною картину, но ее теперь уже трудно было видеть. Над всем болотом густыми слоями разостлалсяпонизу дымчатый туман, и в глуби этого тумана чуть-чуть вырисовывались вдали темные силуэты торфяников. Они всё еще работали и, должно быть, месили своёмесиво...

418

Телега наша тронулась.

— Закутывайтесь хорошенько, — заметил мне Алексей Петрович — тут ведь сыро, простудиться можно!

И это замечание было вовсе не лишнее: я уже чувствовал легкую дрожь в теле, и одежда моя была мокра, как последождя. “Что же, если бы туда-то поставить нашего брата? —подумалось мне невольно. — Много ли бы от нас осталось?”

Да, привычка — великое дело.

 


 

СЕЛЬСКИЕ ФАРФОРОВЫЕ ЗАВОДЫ

(Этнографическая заметка)

В одной из центральных русских губерний есть местность, обнимающая чуть не целых три уезда, в которых большинство сельского населения занимается исключительно выделкой фарфоровых изделий всякого рода. Подъезжая к этой местности, еще издали вы увидите по всему горизонту множество тонких дымящихся труб от бесчисленных горнов и печей, устроенных по местным селам и деревням. Тут в каждой почти деревне есть свой особый завод, а в некоторых их даже по нескольку, и на этих заводах по целым дням калятся печи, лепится и разрисовывается посуда — словом, кипит самая деятельная работа. Кроме заводов, та же работа идет и по избам крестьянским, где местные мужики и бабы все свое свободное время занимаются разрисовкою разнокалиберных чайников, чашек и всякого рода фарфоровой посуды. Сбыт производства огромный. Дешевая посуда в несметном количестве развозится отсюда по городским и сельским ярмаркам на многие сотни верст кругом,где ею и запасаются нарасхват лавки, трактиры и харчевни, а также и все небогатые люди. Говорят даже, что фарфоровые изделия вывозятся отсюда за границу — Персию, Бухару и т. д.

Неизвестно, когда именно и как возникла здесь эта промышленность, но только возникла она очень давно... Еще при царе Иоанне Васильевиче Грозном тут существовали горшечники, которые из местной глины выделывали горшки и всякую черную посуду. Есть далее предание, что сам Грозный царь нередко посещал эту местность и раз даже, будучи в веселом расположении духа, изволил надеть одному из своих бояр горшок на голову, причем царь, сказывают, вельми смеялся, но смеялся ли боярин — об этом предание не говорит ни слова. Собственно же фарфоровая промышленность началась тут современи Екатерины Второй и с тех пор до того укоренилась в народе, что совершенно вытеснила горшечное производство, несмотря на то, что в здешней почве фарфоровой глины нет вовсе и онапривозится сюда для работ из Черниговской губернии. Из местной почвы добывается только так

420

называемая огнепостоянная глина, из которой в настоящее время выделываются прочные капсели1 для обжигания посуды. Зато хлеб из этой почвы добывается с большим трудом, и урожай посева почти всегда бывает такой ничтожный, что население поневоле должно выделывать посуду, чтобы чем-нибудь прокормиться. Всех фарфоровых заводов в настоящее время считается в этой местности более ста, из которых двадцать довольно большого размера, а остальные маленькие.

Кто никогда не видал сельских заводов, тому трудно составить о них определенное понятие. А между тем вид их очень оригинальный. Тут нет ни многоэтажных зданий, ни особых магазинов, никаких построек, специально приспособленных к работам известного рода; нет ничего такого, что мы привыкли разуметь под именем заводов или фабрик, а просто стоят несколько обыкновенных крестьянских изб, в том незатейливом виде, в каком создала их вековая привычка русского мужика. Эти избы обыкновенно скучены в беспорядке вокруг паровика, который составляет как бы центр завода. Паровик приводит в действие целую систему жерновов, которыми измеливаются куски фарфоровой глины (каолина) и выделывается из нее тесто для работ. Над каждым паровиком торчит неуклюжая тонкая труба вроде самоварной, прикрепленная проволоками к крыше; а подчас и этой роскоши не имеется, и дым попросту валит в особую дыру, проделанную над печью. На некоторых заводах и паровиков нет вовсе, а жернова ворочают лошади или просто люди. Все заводские избы с виду очень неказисты; большая часть из них крыта соломою, окна у нихмаленькие, горницы низкие и душные, и в этих-то избах корпит с утра до ночи за работой большинство местного населения.

При посещении заводов меня всего более изумляло то, каким чудом все эти жиденькие постройки сохраняются отпожара. Печей на заводах множество, и все они жарко топится с утра до ночи; казалось бы, от малейшей искры все это должно вспыхнуть как порох, особенно при том неосторожном обращении с огнем, какое замечается между рабочими, а между тем пожары в этой местности — редкость. Представьте себе, например, большую обжигательную печь, в которой прокаливаются изготовленные изделия. Эта печь помещается обыкновенно в деревянном сарае и занимает собою почти всю его внутренность. Когда идет обжигание посуды, печь накаливают

1 Капселями называются глиняные цилиндрические формы, или футляры, в которые вкладывается посуда, когда ее ставят в обжигательные печи. Каждая обжигаемая вещь вкладывается в особый капсель. Это делается для того, чтобы посуда при накаливании не сплавлялась между собой и лучше сохранила свою форму.(Прим. автора.)

421

 

чуть не добела; из-под наваленного на нее сверху щебня буквально вырывается пламя, а раскаленные струи воздуха проходят кверху, в особое отверстие в крыше. Крыша, очевидно, просохла как порох, некоторые брусья и доски до того истлели, что прогнулись и нависли над самым огнем, а между тем не горят. Из маленьких печей, находящихся в мастерских, подчас выгребают горячие уголья и выбрасывают их тут же на дворе, где они и догорают на свободе и без всякого вреда для построек.

Однажды я видел сцену еще оригинальнее, которая ясно говорит о патриархальности местных нравов. Между двумя избами бабы развели на земле огонь и спокойно начали варить в котелке какую-то смолу; пламя вышло большое, дым разостлался по соломенным кровлям, обдавая их искрами, и хоть бы что: не горит даже самаясолома, точно все это заколдованное. Вообще трудно представить себе тот хаос, беспорядок и грязь, которыми наполнены заводские дворы и промежутки между рабочими избами. Чего только тут нет: лежат целые горы битой посуды и осколки лопнувших капселей; почва изрыта до того, что ходить трудно; местами вырыты какие-то ямы; между ними протекают канавки с грязной водой; тут же бродят куры; в мусоре роются свиньи; ползают чьи-то ребятишки, и, наконец, кучка рабочих, столпившихся у хлева на навозной куче, пьет втихомолку чай. И все это покрыто густым слоем грязи и прокопчено насквозь заводским дымом.

Когда мы прибыли на один из главных заводов (я был не один), время шло уже к вечеру, но все работы были еще в полном разгаре. Мы спросили проходившего мимо рабочего: “Где бы тут отыскать хозяина?” — и он махнул нам рукой по направлению к сараю, у которого толпилась кучка народа. Мы отправились туда. Отыскать хозяина было, впрочем, очень не трудно: он резко отличался от других людей необыкновенной массивностью своих размеров. Вот он стоит на крылечке у сарая, где несколько приказчиков сортируют посуду для отправки на нижегородскую ярмарку. Он еле передвигает с места на место всю непомерную тяжесть мяса, наросшего на нем со всех сторон; ему, видимо, жарко на солнечном припеке, и пот широкими струями льется по его массивной полуобнаженной груди. Завидев нас, он прищурился и прикрыл сверху глаза ладонью, наподобие зонтика.

  • Производство, что ли, осмотреть желаете? — спросил он после обычных приветствий.
  • Да, мы бы желали, — отвечаем мы.
  • Это можно; вот братец сейчас вас проводит. Братец, покажите им производство I

Из глубины сарая выступил “братец”, таких же почтенных размеров, и повел нас по заводским избам.

422

Мы вошли в ближайшую избу, гдешло так называемое <<формование” посуды. В широкой, но низкой рабочей горнице нам показалось со свету так темно, что надо было несколько приглядеться, точно мы вошли в тюрьму какую. От множества скопившегося народа духота была страшная, а между тем посредине горницы топилась печь (муфель1), так что тепло доходило по крайней мере до тридцати градусов. Потолки и стены казались черными от постоянной копоти; крошечные, тоже закоптелые окна, с пузырчатыми стеклами, еле-еле пропускали дневной свет; перед этими окнами стояли формовальные круги, и над ними, сгорбившись, работало человек тридцать мастеров, выделывая из мягкой глины разные штуки. Один, например, лепил фарфоровые блинья, другой из этих блиньев выдавливая тарелки, третий свертывал чайники, чашки и стаканы, четвертый выделывал ручки, носочки и другие принадлежности посуды. Работа кипела быстро; слышалсятолько глухой шум от движения формовальных кругов, треск угляв муфеле и изредка кашель или вздох рабочего. Я остановился у одного мастера и долго любовался, как он сооружалчайник. Вот он завертел ногою свой круг, насадил на него кусокглины, ловко нажал его сверху пальцами, и через несколько минут из глины образовался правильный остов шарообразного чайника; вот он смочил его губкой и стал выравнивать работу стеклом; потом он скрючился, как только мог, — это он подравнивал ножичком края чайника; глина все более и более превращалась в посуду, и скоро передо мной стоял уже тот, совсем знакомый, кургузый шарообразный чайник, в котором обыкновенно подают чай в харчевнях и трактирах низшего сорта. Но чайник был без ручки и без носка — это уже дело другого мастера; а этот, закончив свое дело, тотчас же снял чайник с круга, а на место его положил новый кусок глины для нового чайника. Круг опять завертелся, и работа пошла.

— А что, много ли таких чайников можно наделать в день? —
спросил я, заинтересованный работой.

  • Таких-то можно штук сорок сработать, а то и больше,
    как ведь работать будешь.
  • Плату получаете сдельно?
  • Сдельно.
  • По скольку же?
  • Да ведь плата у нас разная, смотря по тому, что и как. Чайник чайнику тоже рознь; за один платят копейку, а то сть и в полторы и в две...

— А как же носки и ручки к чайнику?

1Муфель — маленькая печь для обжига посуды.(Прим. автора.)

423

— Это уж другие мастера делают, а прилепляют ученики. Вот, гляди, парнишка лепит.

И он кивнул головойкзаду.

Я оглянулся; сзади него, на высоком табурете, помещался вместе с ногами маленький белоголовый мальчишка, почти ребенок. Перед ним с одной стороны лежала Целая куча носков и ручек, а с другой стояли чайники; возьмет он носок, смочит его конец какою-то клейкой жидкостью и ловко прилепит к чайнику; то же делает и с ручкой; потом сгладит неровности, оботрет их полотенцем, — смотришь, чайник и готов. Свет до него доходил только издали, из-за спин сидящих впереди работников, заслонивших собою все окно; и потому он, бедняжка, совсем в клубок свернулся над работой и напрягает свои усталые глазенки, чтобы пригнать носок в самый раз и чтобы дыра против дырыприходилась; не пригони он как следует, чайник в брак пойдет, а его бить будут. Жалко было глядетьна этого микроскопического работника, с поблекшим уже лицом и отощавшим телом; ему,по-настоящему, следовало бы теперь в бабки играть и развивать свои силы и здоровье на вольном воздухе, а он между тем проводит в этой томительной духоте по четырнадцати с лишком часов в сутки и работает все время, как и взрослый.

  • Сколько ж тебе лет? — спросил я у этого ребенка.
  • Восемь, — ответил он хриплым голосом и не глядя наменя.
  • А много тебе платят?

Мальчик молчал и упорно продолжал свое дело.

  • Кто же ему платить-то теперь будет? — ответил за него мастер со стороны. — Он теперь еще учится, значит, и платы ему не полагается; а вот потом, как выучится, ему и назначат.
  • Да ведь он работает не меньше вашего?
  • Все ж ему срок еще не вышел... Унас все так; без этого нельзя.

Оказалось, что все эти мальчики как ученики работают совершенно даром, а плату за нихполучает мастер, в видепремии за науку и за надзор. Эта даровая работа обыкновенно тянется около двух лет, и только по истечении этого срока, когда мальчик уже окончательно придышится к этому воздуху,приглядится к этой тьме и приобретет необходимую сноровку в работе, — мастер кладет ему от себя рубль или два в месяц. Через несколько лет он прибавит ему еще рубль или два, и так дело идет до тех пор, пока мальчику не исполнится пятнадцать или семнадцать лет, смотря по уговору. После этого он уже перестает быть учеником и становится самостоятельным работником, заключая условие уже с самим хозяином завода. Таких мальчиков я видел в формовальной избе человек восемь,

424

 

и все они уже имеют вид болезненный и изнуренный; а между темеще много томительных годов придется пережить им, чтобы достигнуть высшего идеала здешнего мастера, то есть двенадцати рублей в месяц.

Мастером такого ученика часто бывает его отец или какой-нибудь родственник, который равнодушно засаживает ребенка за работу, лишь только он успеетподняться на ноги.

  • Как вам не жалко заставлять его работать так рано? Ведь это вредно, — говорил я одному из таких отцов.
  • А кто ж его даром кормить-то будет, — отвечал он мне решительно, —пускай пока хоть пятак заработает, да я копейки две прибавлю — вот он и сыт тогда.

После этого можно представить себе, насколько прочны и долговечны бывают работники, выросшие из этих заморенных, истощенных ребят!..

—Ну-с, довольны ли вы? — спросил нас хозяйский братец, когда мы вдовольнагляделись на работы.

  • Много довольны, — ответили мы, — только как будто жарко немного.
  • Ничего-с, это летом только так кажется, а зимой в самый раз. Ну-с, теперьпойдемте в рисовальную.

Мы вошли в другую избу, где происходила разрисовка посуды. Внутренность избы такая же темная и закоптелая, как и в предыдущей; тот же в ней удушливый жар от раскаленного муфеля, поставленного посредине мастерской, но, кроме того, здесь воздухнасквозь пропитан еще едким запахом терпентинного масла, на котором растираются краски. На широких нарах у окон, на деревянных обрубках и табуретах, а то и просто на полу, помещалась в беспорядке толпа работников и работниц разного вида и возраста, начиная с седовласого старца и кончая чуть не ребенком. Перед каждым на черепках были разложены краски, и работа кипела дружно. Это всё артисты и художники; тут процветает, так сказать, изящное искусство. Тут можно встретить в отдельных группах целые семьи: отца, мать, сестру, дядю и т. п., рисующих на посудине разные замысловатые узоры. Для рисунков у некоторых имеются какие-то допотопные образцы, но большая часть художников изображает то, что им подсказывает их собственная нехитрая фантазия.

Хозяин нисколько не стесняет их в творчестве и фантазии: пиши, мол, что хочешь, лишь было бы ярко да красиво, — и работник свободно пишет, что ему вздумается и что писали его отцы и деды, не жалея при этом самых ярких красок, и особенно золота. Иной изобразит какого-нибудь петуха с розовыми крыльями и золотым хвостом; другой напишет фантастическую башню с лиловыми деревьями в виде гвоздей; третий

425

сочинит какой-нибудь хитрый орнамент; большинство же обыкновенно вырисовывает цветы, и притом не те цветы, какие мы встречаем в садах и полях, а какой-то особенной, неземной флоры, с золотыми листьями и разноцветными стебельками. Цветы предпочитаются другим рисункам потому, во-первых, что рисовать их гораздо легче, чем пейзажи или фигуры, а во-вторых, потому, что для цветов краски требуются ярче и, следовательно, рисунок выходит эффектнее. Бывает и то, что рабочие рисуют сообща один и тот же рисунок; один, например, пишет на блюдечках только листья, другой приставляет к ним стебли, а третий изображает самые розы или тюльпаны. При рисовании каемок употребляется следующий нехитрый, но остроумный способ: посуду ставят на станок и затем прикладывают к ней кисть с краской; станок вертится, и линии выводятся на посуде сами собой, ровно и гладко. Иной при этом еще равномерно трясет руку с кистью, и вследствие этого на посуде являются всякие дивные фестоны.

Но надо признаться по чистой совести, что между этими доморощенными художниками я не нашел ни одного, который бы хоть сколько-нибудь выдавался своим талантом. Все эти Иваны, Сидоры и Терешки, принужденные с голоду из-за плуга приняться за живопись, все они и думают только о том, чтобы нарисоватьпобольше,а не получше, потому что плата за работу им идет большею частию поштучно; конечно, достоинство рисунка тоже берется в расчет при оценке, но во всяком случае чем больше работник разрисует посуды, тем ему выгоднее. Притом от рисунков их, по самому их назначению, не требуется особенной красоты, так как публика, которая дает им главный сбыт, всю красоту вещи полагает только в яркости ее и блеске. Во всей мастерской только один худощавый артист рисует очень недурно и старательно отделывает свои рисунки, но он зато и одет франтом — в сюртуке, а не в крестьянской рубахе, и, как оказалось, учился рисовать в Питере, напридворном фарфоровом заводе. Он тут, очевидно, аристократ, да и пишет для аристократов; а так как аристократы не особенно высоко ценят местные изделия, то и на художников такого рода спрос на заводе очень невелик.

В рисовальной мастерской я пробыл около получаса и более не мог: у меня закружилась голова от невыносимой духоты, жара и сильного скипидарного запаха. А между тем в этой атмосфере проводит почти всю свою жизнь большинство обывателей здешней местности. Почти все они начинают свою трудовую лямку чуть не с младенчества и тянут ее до глубокой старости, если только раньше времени их не вырвет отсюда смерть или рекрутчина. Дайте любому из этих рисовальщиков

426

 

побольше и получше землицы или укажите на другое более выгодное занятие, — он с радостью убежит отсюда и потом, вероятно,во всю свою жизнь не напишет ни одного петуха, ни одной розы.

Начинает работник свою живопись на заводе в пять часов утра и кончает в восемь часов вечера, причем один час дается ему для обеда; таким образом он, не разгибая спины, просиживает в мастерской ежедневно около четырнадцати часов. Если его уж очень одурь возьмет от этого сиденья или слишком разболится спина, он как шальной выйдет за дверь поразмять кости и продохнуть свежим воздухом. Рубашка на нем мокра, хоть выжми; руки затекли, пальцы затерпли; постоит он так несколько минут, щурясь от непривычного света; потянется, швырнет от нечего делать камнем в проходящую свинью или курицу, и опять за работу.

Просидев так несколько лет, иной вдруг вздумает для разнообразияперейти на другой, соседний завод, лишь бы только переменить приглядевшиеся стены и лица, но и на других заводах та же обстановка: те же полутемные избы, те же изнуренные лица рабочих и та же духота, — если еще не хуже. Зато посмотрите, какою радостью оживятся все эти лица, когда раздастся обеденный звонок: все, как школьники, с хохотом и криком, шумя и толкаясь, бегут к своим избам. Ради этого обеденного часа они и томятся здесь все остальные часы дня, ради него несут все свои лишения. Пройдет этот час, и вот они опять возвращаются назад, мрачные, понурые и как бы нехотя.

Несмотря на все неудобства рабочей обстановки и жизни,некоторые работники доживают, однако, до глубокой старости. Я видел, между прочим, старика, который с лишком сорок лет сряду расписывает посуду. От постоянного сиденья он до того искривился, что теперь и выпрямиться не может; худой, высохший от вечного удушливого зноя, пропитанный насквозь скипидаром, с слезливыми, подслеповатыми глазами, он скорее походит на изможденного долгим постом отшельника, чем на промышленника-крестьянина. Кругом его, в той же мастерской, помещается все его поколение; два сына с женами и детьми; всех их он сам выучил своему мастерству и до сих пор сам за ними наблюдает. Он уж едва видит от старости, но это, впрочем, мало мешает делу, — привычка к работе до того сильна, что он и слепой рисует весьма изрядно, и его сморщенные, костлявые пальцы механически выделывают привычные цветы и узоры с изумительной быстротой. Да и не мудрено; сорок лет ведь не шутка, и привыкнуть можно ко всему. Интересно было бы знать, сколько тысяч рисунков смастерил этот старик в течение своей полувековой работы?.. А получает он в настоящее время средним числом по 11 руб. 50 к. в месяц.

427

 

Из рисовальной мастерской мы перешли в третью избу, где помещается так называемое“глазуровальное” отделение. Здесь рабочие покрывают глазурью (глянцем) выделанную посуду. Этот процесс совершается очень просто. Каждую посудину обмакивают в особый ушат, в котором в виде жидкого теста разведена глазурь; потом дают посуде немного просохнуть, вкладывают ее в капсели и относят к печам для обжиганья. Глазурь для фарфора составляется из кремнезема и полевого шпата, с примесью нескольких частей каолина.

Для тех, кто интересуется самым процессом выделки фарфоровой посуды, помещаем здесь краткое описание этого процесса. Фарфоровая глина доставляется сюда из Глуховского уезда (Черниговской губернии), который снабжает своею глиной почти все русские фарфоровые заводы.1 Привозится эта глина в виде небольших кусков, которые здесь мелко пере-меливаются особыми жерновами; затем глина тщательно промывается водою и складывается в погреба для брожения. Спустя некоторое время ее перемывают снова и приготовляют из нее особое тесто, наподобие замазки, из которого и выделывается посуда на формовальных кругах. Только что выделанная посуда слегка прокаливается в печах, покрывается глазурью и снова вставляется в обжигальную печь. Это обжигание играет одну из главнейших ролей в фарфоровом производстве и составляет главный расход завода. Огромную трехэтажную печь накаливают чуть не добела, для того чтобы фарфор сделался прозрачным и все составные части глазури могли равномерно сплавиться между собою и с фарфором. Топка происходит целые сутки, причем иногда потребляется зараз несколько десятков сажен дров. После накаливанья фарфор постепенно охлаждается вместе с печью в течениипяти-шести дней, и затем посуду вынимают из капселей и отдают разрисовывать. Когда разрисовка окончена, посуду опять слегка прокаливают в муфелях, чтобы краски и особенно золото плотнее пристали к посуде, потом особые мастера полируют золото, — и дело готово.

В местной почве, как мы уже сказали, добывается огнепостоянная глина, необходимая для выделки капселей. Для добывания этой глины устроены особые ямы, называемые “ровами”. Такие ямы, или ровы, обыкновенно бывают глубиною сажен в семь или восемь и имеют особые подземные ходы и галереи, вроде копей или рудников. Глина извлекается из ямы наверх самым патриархальным способом. Для этой цели

1 Ещене так давно этой глины выписывалось сюда ежегодно в количестве 120 000 пудов. Теперь же, когда производство фарфоровых изделий значительно уменьшилось против прежнего, глина выписывается в меньших размерах.(Прим, автора.)

428

в яме устраивается ряд подмостков на высоте сажени один от другого. На этихподмостках стоят рабочие с длинными и заостренными с одного конца шестами. Работник, находящийся в самом низу, отделяет кусок глины в пуд весом, насаживает его на шест и поднимает наверх к работнику, стоящему на ближайших подмостках; тот ловко подхватывает глину на свой шест и передает ее выше, на следующие подмостки; оттуда кусок передается еще выше, и так далее, до тех пор, пока пуд глины не очутится на самом верху. Часто случается, что все эти нехитрые сооружения, постепенно оседая, рухнут вдруг в яму вместе с народом; тогда работа, конечно, приостанавливается на время, и подмостки сооружаются вновь на старый лад до нового падения. К этому уже привыкли. Все очень хорошо понимают, что в вязкой глине трудно удержаться бревнам и что рано или поздно они должны будут обвалиться, значит, все равно ничего не поделаешь. Иной раз при этом и пришибет кое-кого, сломит руку или ногу или вообще “помнет”, как выражаются рабочие, но такого рода казусы тоже считаются неизбежными, к ним тоже привыкли. Больного стащат домой поправляться, а на место его тотчас же явится брат или какой-нибудь другой родственник отбывать за него условленную работу.

Несчастия случаются иногда и в подземных галереях, где рабочие вынимают из земли нужную глину; сползет вдруг сверху неожиданно полновесный пласт глины и придушит кого нечаянно. Эти случаи тем более опасны, что глина ползет неслышно, ее и не подметишь, как она насядет. Мне показывали мужика, которому глина изуродовала спину; его вытащили из ямы замертво, после чего он с полгода провалялся больной, поправился немного и опять полез туда же. Теперьон работает попрежнему, как и все, только ходит скрючившись и жалуется, что силы у него теперь уже не те.

Фарфоровая промышленность кладет особый отпечаток на склад и характер жизни всего местного населения. Днем на улицах движения мало, и половина изб пусты: весь народ работает на заводах, разве баба какая-нибудь останется присмотреть за ребенком и домашним хозяйством. В остальных избах народ тоже целые дни сидит над работой, разрисовывая для завода посуду. Без преувеличения можно сказать, что две трети здешнего населения живет преимущественно разрисовкой посуды. Оно и понятно: наделать посуды можно скоро, а чтобы расписать ее, требуется времени не мало. Мы говорили уже, что один мастеровой может в день налепить до сорока чайников, а чтобы разрисовать эти сорок чайников, надо просидеть над

429

ними целую неделю, а если рисунок заказан похитрее, то больше одного чайника в день не распишешь. Вот поэтому хозяева и стали раздавать посуду по избам, и возникла так называемая “кустарная” работа, благо рук рабочих много — только подавай. Придет крестьянин на завод, заберет у хозяина на книжку разного рода посуды, прикупит красок и работает себе на свободе, пока не кончит всего запаса; а кончит, берет новый запас и т. д.

По домам работать гораздо вольготнее, чем на заводе: тут работник, если устанет, может и прилечь ненадолго отдохнуть или какую другую работу справить по хозяйству — словом, он тут никем не стеснен и работает без всякого постороннегонадзора. Если бы у рабочих были лишние достатки, конечно, большинство их предпочло бы работать дома, в своей семье, чем в тесноте и духоте заводских мастерских, но дело в том, что при разрисовке фарфора требуется особого рода печь (муфель), а такую печь не всякий может справить. Поэтому кустарной работой занимаются преимущественно более достаточные крестьяне, которые имеют средства устроить у себя муфель и поддерживать в нем вечный огонь, или такие, которым муфель достался по наследству от предков.С течением времени множество изб успело уже обзавестись муфелями и таким образом превратилось в маленькие заводы, на которых целые дни работают часто все члены семьи поголовно, от мала до велика. Заглянув в такую избу осенью или зимою, вы увидите весьма назидательную картину неустанного труда. Сидит, например, дед, скорчившийся в три погибели, над изображением какого-нибудь замысловатого рисунка; тут же рисует и сын его с женою; маленький внук полирует золото, а внучка растирает краски. Кто-нибудь непременно сидит у муфеля,поддерживает огонь и следит за обжиганием посуды; тут же молодица, пользуясь досугом, кормит грудью ребенка; старуха-бабка шьет деду новую рубаху, а на полу ползают два мальчугана; они еще пока слишком малы, но уж недолго им ползать: скоро и их посадят за работу. Устанет дед, захочет отдохнуть маленько, а бабка только этого и ждет: она торопливо садится на его место, и таким образом работа продолжается без перерыва. Устанет бабка, на ее место сядет молодица и т. д.

Работа идет и рано утром и поздно вечером, при свете одинокой свечи, а иногда и лучины, и тянется иной раз до глубокой ночи. И так во все дни до скончания живота. Казалось бы, что при таком бессмысленном и неустанном труде можно жить припеваючи, а между тем бедность и убожество сквозят из каждой щели избы, сказываются в заплатанных рубищах семьи и во всей нищенской обстановке ее жизни; и лица у всех изнуренные и,невидимому, слишком знакомые с голодом.

430

 

Вот завтра утром дед стащит на завод свою семейную работу и, может быть, выпросит у хозяина в долг несколько фунтов муки для хлеба. А не даст хозяин, им и есть будет нечего... Отчего ж бы это так? Если бы какой-нибудь турист-патриот вздумал проехать из конца в конец по всей этой местности и единым взглядом обозреть общую крестьянскую работу, у него, наверное, взыграло бы сердце от патриотического восторга при виде такого процветания сельской промышленности. Ежели народ так дружно работает, подумал бы он, то, конечно, он я выгоду имеет большую и богатеет понемногу! Так кажется с первого взгляда, но не то выходит на самом деле. Вся выгода заводских рабочих в настоящее время заключается только в том, что они, во-первых, сами не умирают с голоду, во-вторых, прокармливают кое-как свои семейства. Другой выгоды они пока еще не имеют и не знают. И здесь, как и везде, обстоятельства сложились так, что всеми выгодами местного промысла пользуются с избытком только несколько человек, и притом ничего не делая, а рабочая масса, на которой лежит вся тяжесть производства, бьется изо всех сил только из одного хлеба, и чем больше бьется, тем сильнее давит ее нищета.

В те отдаленные времена, когда здешние крестьяне впервые убедились, что их земля более годится на выделку посуды, чем на посев хлеба, и стали с успехом выделывать из нее горшки на продажу, — в то время, говорим, они, вероятно, были полные собственники своих изделий, и каждый работник получал себе безраздельно всю выгоду своего промысла. Затем промышленность пошла тем же естественным путем, каким она идет почти во всех местностях. Кто больше и лучше работал, тот, конечно, и выгоды получал больше; многие, значит, разбогатели, а разбогатев, стали расширять свой промысел, чтобы разбогатеть еще более. Они построили особые печи и мастерские и стали нанимать себе на подмогу других, кто победнее, и, конечно, за меньшую плату. Явились таким образомхозяева.Побуждаемые бедностью и желанием наживы, к этим хозяевам стали стекаться из деревень разные бедняки и бобыли, не знающие, что делать с своею землею, и стали они предлагать хозяевам свои услуги, сбавляя друг перед другом наемную плату: между рабочими возникла таким образомконкуренция.

Хозяева постепенно богатели, и новые заводы быстро возникали один за другим, собирая вокруг себя все местные рабочие силы. Потом возникла конкуренция и между хозяевами; некоторые из них бросили горшечное производство и стали выписывать фарфор; возник таким образом фарфоровый промысел, который постепенно вытеснил горшечный. Новое и более сложное производство на первое время усилило спрос на рабочих, и вот крестьяне потащили в заводские мастерские свои семьи,

431

 

своих жен и детей. От наплыва этой массы народа заработная плата опять постепенно опустилась до своего минимума, а между тем промысел успел уже отвлечь население от земледелия и других сельских работ, успел отвлечь настолько, что для большинства крестьян не осталось другой возможности кормиться, кроме заводской работы. А в конце концов вышло то, что всегда почти случается в русских местностях, в которых разные обстоятельства вызывают тот или другой промысел, то есть,-что все рабочее население очутилось в полной кабале у хозяев.

Кабала эта тяжелая и безвыходная, которую во всей Европе может выносить терпеливо только русский рабочий, привыкший уже ко всем ужасам крепостного права. Развилась она постепенно, под прикрытием блаженной патриархальности нравов, во тьме беспробудного невежества и при полном невмешательстве местных властей в темные дела этой патриархальности;скреплялась она постепенно, векового привычкою народа, переходила из поколения в поколение и, наконец, достигла того, что хозяин стал диктатором населения, а рабочий обезличен и принижен до степени раба-невольника. Такое явление у нас — не новость, особенно в тех местностях, где народу действительно нечем кормиться, кроме своего промысла, и где он находится в полной зависимости от тех, кто скупает у него работу и платит за нее хлебом или деньгами. Мы к этому явлению успели уже приглядеться настолько, что считаем его чуть ли не неизбежным. Даже недалеко от либерального Петербурга еще встречаются такие места, где можно видеть любопытные образчики сельской промышленной кабалы во всей ее патриархальности. Такие образчики попадаются, например, на плитных ломках по берегам реки Тосно, среди рыбаков по берегам Ладожского озера и даже отчасти среди фабричного населения по шлиссельбургской дороге. Не мудрено, значит, что и в описываемой нами местности скоро оказалось, что почти все местное, чуть ли не десятитысячное, население работает всю жизнь свою на какую-нибудь сотню хозяев, чтобы уплатить им какие-то вековечные долги свои.

История промышленной кабалы рабочих очень нехитра и несложна. Она есть прямое следствие бесхлебья и роковойнеобходимости жить вдолг,в счет будущих заработков. Во всей выведенной нами местности почва до того бесплодна, что при лучшем урожае едва дает “сам-трёт”, как говорят крестьяне, то есть на четверик посева дает два четверика барыша. Понятно, что таким прибытком трудно прокормиться с семьей, особенно при нынешнем гомеопатическом способе крестьянского надела. Самому домовитому и старательному работнику своего хлебаедва хватает только на два месяца. Съест он этот хлеб — чем

432

же, спрашивается, ему питаться в остальные десять месяцев года? Пойдет он, положим, куда-нибудь на посторонние заработки, но семье его тоже ведь надо есть и пить, а кто же ее кормить будет без него? Вот он и идет к хозяину попросить у него хлебца в долг, обещаясь отработать при первой возможности, или, отправляясь на посторонние заработки, поручает милостям хозяина семью свою, — делай, мол, что хочешь, только корми или дай возможность прокормиться. А у хозяина амбары полны хлебом и крупою; в лавках его есть все, что требуется крестьянину: и съестное, и чай, и сахар, и одежда всякого рода, ситцы и сукна, всякая домашняя утварь, даже хомуты, сбруя и колесья — словом, все, чего хочешь. Есть у него и кабаки свои, где продаются в долг водка и пиво; есть и харчевни и все другое. Крестьянину соблазн велик, особенно при его бедности; он не утерпит, выпросит чего-нибудь в долг: обзаведется, например, одеждой, наберет того, другого и выпьет даже в праздник на хозяйский счет, тем более что на десятки верст кругом всего этого добра и достать-то больше негде. А как только он взял что-нибудь из лавки, — вот он уж и должник хозяина, и рано или поздно, когда потребует хозяин, должен отработать ему этот долг. Таким образом, кабала насядет на работника так ловко, что он сразу и не заметит.

Таких запасных работников у каждого хозяина множество, и так как на заводах для всех должников работы не хватает, то хозяин и держит их про запас, сгоняя, по мере надобности, на разные работы, как на барщину. Само собою разумеется, что работу эту он оценивает как ему вздумается; где ж тут торговаться, когда хлеб давно забран вперед и долгов наделано множество; тут уж что положит, то и ладно, только бы вперед не оставлял без хлеба. А кто вздумает спорить или бунтоваться, — его воля, хозяин преследовать не станет, но только вперед такому бунтовщику уже не поверится в долг из лавки ни одного золотника, и насидится бедный бунтовщик голодом со всей своей семьей, если не получит помощи откуда-нибудь со сто-роны. Это крестьяне понимают очень хорошо и потому безропотно несут ярмо свое, покорно склонивши выю и утешаясь мы-слию, что ничего, знать, тут не поделаешь.

Крестьяне, постоянно работающие на заводах, получают по условию все жизненные припасы из хозяйских складов; они едят, и пьют, и одеваются семьями исключительно на хозяйский счет. Все, что ни возьмет из лавки рабочий, ему записывается в особую книжку, и из этих записей постепенно образуется очень солидная цифра долга, которую ему надо отработать. Но обыкновенно дело ведется так ловко, что, сколько мужик ни работай, все-таки ему своего долга никогда не уплатить. Он и то работает без перерыву по четырнадцати

433

 

часов в сутки и заставляет работать даже маленьких ребятсвоих, а долг между тем все растет и растет. Нам могут возразить, что если работают всe члены семьи, то они сообща легко могут заработать сумму, весьма достаточную для прокорма. Положим, например, что в семье работают трое, икаждый заработаетв месяц, средним числом, по десять рублей, что составят в месяц тридцать рублей.; на эту сумму, конечно, можно было бы житьсносно не тольков деревне, а и вгороде, но дело втом, что они вое живут в долг, — а в нашепрактическое время в долг, как известно, безпроцентов не дают.

Пользуясь своей монополией, хозяин, конечно, не забывает своих личныхинтересов ина многие товары, как мне говорят, берет средним числом до двести процентов на рубль. Так, например,за спитой копорский чай, которого, по совести говоря, и пить нельзя,записывается рабочему в книжку по 2 р. за фунт;за сахар-от 30 до 40 к. за фунт; ржанойпеченый хлеб (или мука ржаная) постоянно держится в цене от 1 р. 20 к. до 1 р. 50 к. зa пуд и т. д. Изэтих цифр можно представить себе, каковы берутся проценты даже на самые необходимые предметы. Теперь рассчитайте, поскольку семье приходится тратить в месяц хотя бы на один хлеб.Считая по три фунта в день на человека, троим взрослым рабочим, составляющим семью,приходится издержать на хлеб минимум — восемь рублей вмесяц; а при этом надо купить и круп, и капусты, и солонины или говядины, и одежду оправить, да и выпить в праздник; надо купить сена лошади или корове, если есть; надо детей содержать, подчас работницу нанимать и проч.;сосчитайте же, сколько на все выйдет. Не надо забывать, что тут, как и в городе,за всякой малостью надо обращаться в лавку и записывать все накнижку, потому что ни у кого нет ничего своего. И выходит, что работник, собственно говоря, получаетв месяц не десять рублей, как он воображает и как уверяетего хозяин, а всего пять или даже менее, остальное же все идет вместо процента на уплату его вековечного долга.

Между темочень нередко встречаются и такие расходы, для которых нужны непременно наличные деньги: корова пала, изба протекла, попу надо отдать за требу, лошадь нанять для пашни, печь починить и т. п., — всего этого на книжку не поправят и в магазинах хозяйских не найдут. И вот идет опять рабочий к хозяину и просит выручитьиз беды, а хозяин, смотря понастроению, или вовсе не даст ничего, или если даст, то на таких условиях, которыезакабалят ему работника еще более.Тут уж рассуждать нечего, деньги нужны дозарезу. А хозяин,с своей стороны, тоже прав. “Деньги мои, — говорит он,— моя воля дать или не дать; он сам напрашивался,я его не принуждал”. Иной работник и не согласится сразу; “Нет, мол, не

434

согласен я на таких условиях”. — “Ну, подумай, твоя воля, — говорит хозяин, — мне ведь все равно, была бы честь предложена, а от убытка бог избавил”. Мужик уйдет, подождет немного, подумает, а дня через два опять к хозяину:“Ладно, мол, согласен, давай”, — говорит он, махнув рукой. “А теперь я не согласен, — отвечает хозяин. — Были тогда деньги— не взял, а теперь, брат, сплыли. Коли хочешь, так вот тебе новые условия...” И хозяин начинает новый разговор. Мужик опять в ноги да в слезы, торг идет долгий, потом сторгуются как-нибудь, получит рабочий деньги, поправит, что надо, а между тем на него еще сильнее наваливается кабала.

Таким образом, почти все население находится у хозяина в неоплатном долгу. Долгов этих, с течением времени, накопляется до такой степени много, что они по наследству переходят из поколения в поколение, от отца к детям и внукам, и, таким образом, кабала бывает кровная, наследственная и, так сказать, первородная. За целость своих долгов хозяин особенно не боится; он знает, что рано или поздно они возвратятся, а если и не возвратятся, то во всяком случае он в убытке не будет.Самой верной гарантией долгов крестьянских служат для хозяина их усадебные постройки, их земля,скот и, наконец, их семьи; все это тут же под боком, закреплено на веки вечные иот хозяйского надзора не уйдет. Чего ж ему бояться? Надует один, он на другом наверстает. Случается, что иной работник, забравшись в долги по уши, сбежит вдруг на другой завод или уйдет на посторонние заработки, — хозяин сейчас же тянет на его место кого-нибудь из семьи его, и те отрабатывают долг за бежавшего. Если рабочий захворает или умрет, опять за него работают остальные члены семьи. В случае, если родственники не захотят работать за умершего или бежавшего, хозяин перестает отпускать им в долг товары, и, кроме того, о них оповещается хозяевам других заводов как о неисправных должниках, и, значит, во всех лавках дляних закрывается кредит. Потерпят рабочие, захотят есть и поневоле придут с повинною, а хозяину только того и нужно: тут-то он и потешится над ними вволю.

Все хозяева действуют вэтом отношении с замечательным единодушием и сообща отрезывают рабочему всякую попытку к протесту. Очевидно,им выгодно держать рабочих в неоплатном долгу, потому что только при этих условиях они держат в руках своих и размер заработной платы и самые способы отработки долга. Конечно, часть долгов все-таки пропадает безвозвратно, но без этого уж нельзя. Умрет, например, последняя отрасль рабочего дома,какой-нибудь бобыль КузьмаСавелов, и унесет с собой в могилу всю массу долгов, наделанных им и его предками. Возьмут другого бобыля в рекруты, а с ним

435

и уплаты долгов его приходится ждать до окончания солдатской службы. Иной раз и сам хозяин в добрую минуту простит хорошему работнику часть долга, особенно когда убедится, что тот никогда расплатиться не может, и через эту милость хозяин еще может получить название доброго человека и прослыть в некотором роде благодетелем. На эти неизбежныепотери хозяин так уж и определяет известный процент с своего барыша, но этот процент так незначителен в сравнении с выгодами дела, что он никогда не в убытке.

С теми работниками, которые должны хозяину немного или почему-либо выгодны при заводе, хозяин обходится ласково и видимо благоволит, стараясь больше и больше затянуть их в кабалу; но зато с теми, кто по уши запутался в долгах и особыми талантами в работах не отличается, он поступает чересчур бесцеремонно и кормит будто из милости, отпуская в долг кое-какие крохи. Как на образчик такой бесцеремонности, мы можем указать на следующий факт. Работник, поступая на завод, между прочим уговаривается с хозяином и в том, чтобы он в свое время вносил за него, куда следует, все требуемые с него денежные подати. Договор, конечно, происходит на словах, без всяких письменных формальностей, и потому-то, вероятно, хозяин им особенно не стесняется. Он аккуратно взносит подати только за лучших своих работников, а за остальных как придется, иногда внесет, а иногда и нет. Бедного мужика таскают в волостное управление и дерут за недоимки чуть лине каждую неделю, а хозяину и горя мало. После нескольких порок рабочий валяется в ногах у хозяина и слезно просит выручить его из беды, и хозяин подчас выручает, но уже на таких условиях, на каких ему выгодно.

За некоторыми из хозяев, как мне говорили, числится в настоящее время по нескольку тысяч крестьянских недоимок, но взыскивать с них очень мудрено, — доказательств ведь нет никаких. Ну, и отделывается работник за эти недоимки собственной шкурой; бьют его, бедного, продают у него скот и проч., а хозяину между тем и это идет на пользу, потому что чем беднее рабочий, тем ему выгоднее и тем крепче будет кабала. Во Избежание подобных неприятностей почти все многосемейные рабочие бывают вынуждены посылать на посторонниезаработки кого-нибудь из членов семьи, которые потом и выплачивают подати за всю семью. Это хозяевами не возбраняется. Но только беда в том, что многосемейных в этой местности очень немного.

К чести хозяев надо сознаться, что не все они с таким расчетом и уменьем держат своих рабочих в кабале. Между ними есть двое, которые по отношению к рабочим ведут свои дела иначе. Боятся ли они сложных хлопот по содержанию лавок

436

 

и по долговым расчетам о рабочими, или по природе своей они добрее и проще других хозяев, но только они заключают с рабочими такого рода полюбовный договор: “Вы, мол, сами знаете, что нам невыгодно платить вам за работу все деньги сполна, поэтому, если кто из вас хочет получить за работу плату наличными деньгами, тот пусть берет по девяносто копеек вместо рубля, а кто не хочет делать скидки, тот пускай забирает из наших лавок весь свой заработок сполна, но только не деньгами, а хлебом и другими товарами”. Рабочие, конечно, все поголовно решаются брать наличные деньги, хотя и с вычетом 10 процентов, и действительно получают аккуратно свое жалование каждый месяц. Им это дело все-таки выгоднее, чем расчеты с хозяйскими лавками, потому что, закупая жизненные припасы на стороне, по более дешевой цене, они сберегут гораздо более отнятых у них 10 процентов, а хозяин, с своей стороны, избавляется от многих хлопот и все-таки получает при этом выгоды очень немалые. Зато такие хозяева считаются здесь чутьне благодетелями народа; их заводы до того переполнены рабочими, что постороннему человеку на них работы и достать нельзя. Каждый работник крепко держится за свое место и передает его не иначе, как по наследству детям или родственникам своим. Но таких хозяев, повторяем, только двое из целой сотни, и счастливцы, получающие за свою работу наличные деньги, составляют едва пятидесятую часть всего местного населения: поэтому-то мы их в расчет и не берем.

За исключением этих счастливцев, все остальные живут в долг и томятся в безысходной кабале. Можно сказать наверное, что в массе населения нет ни одной семьи, которая при случае не пользовалась бы хозяйским хлебом и, следовательно, не была бы в зависимости от хозяина. А между тем все рабочие—землевладельцы и собственники; у всех есть свои избы и свое домашнее хозяйство; все несут земские налоги, и, значит,de jure тут никакого пролетариата и быть не должно; но насколько это положение лучше пролетариата — судите сами. Заводы служат для всех если не главным средством к жизни, то по крайней мере верным подспорьем. Кто всей семьей успел пристроиться на заводе, тот большею частью совсем бросает бесплодную землю или отдает ее в аренду кому-нибудь из соседей, а сам живет исключительно заводской работой. Другие работают наполовину; одна часть семьи занимается на заводе, а другая обрабатывает землю и ищет работы на стороне. Наконец некоторые не имеют никаких заработков на заводе, но, состоя в долгу у хозяина, находятся у него, так сказать, в бессрочном отпуску и живут в ожидании того времени, когда их потребуют на работу. И так переживают день за днем вечную кабалу свою все эти полуголодные люди, в беспрерывной

437

 

борьбе с нуждой, в вечном страхе за завтрашний день. С виду эта нищета не особенно бросается в глаза; жизнь деревенская, за небольшими исключениями, и здесь идет тем же чередом, как и во всех русских деревнях: по улицам бегают ребятки, бродят куры и свиньи, в избах топятся печи, на огородах бабы копают гряды...

Правда, многие избы покривились до того, что еле держатся, да и скот с виду большею частью очень худ и жалок, но ведь это общая принадлежность деревенского пейзажа. Зато по праздникам у кабаков идет полный разгул, девки ходят хороводами и поют песни, слышен праздничный визг и хохот, — словом, со стороны можно подумать, что здесь живут и блаженствуют самые счастливые люди. Русский работник, как известно, рад всякому случаю попить и повеселиться и не любит выставлять напоказ свое горе. А между тем редко встретите вы здесь рослого и плотного мужика, редко увидите румяное лицо; весь народ какой-то поджарый, с впалою грудью, сгорбленною спиною и костлявыми, худыми ногами. Интересно было бы проследить по цифрам, насколько этот кабальный промысел повлиял на смертность и вырождение здешнего населения. Цифры, вероятно, были бы очень поучительны, но, к сожалению, в этих патриархальных местах никто статистическими вычислениями не занимается, да и понятия об них не имеет. Что народ постепенно вырождается — это несомненно. Нынешнее поколение работников почти все уже развилось из тех измученных детей, каких мы видели за работой на заводе. Проводя десять лет сряду над работою, без движения и воздуха, эти недоросшие люди, едва достигнув семнадцати лет, женятся на местных девушках-работницах и плодят детей, которым передают по наследству то же худосочие и бессилие, какое получили от своих отцов и нажили сами. Те, в свое время, тоже женятся и тоже народят детей, которые, по закону наследственности, должны быть еще хуже. Уже по одним этим данным можно судить, насколько крепко и здорово все это население.

Мне говорили, что смертность между рабочими чрезвычайно сильна, особенно между детьми. Кроме того, замечено, что редкие из здешних рабочих доживают до глубокой старости. Между ними есть и седые и дряхлые, но они только с виду кажутся стариками, а на самом деле еще вовсе не стары. От такого постепенного вырождения все население рабочих в несколько поколений должно было бы вымереть окончательно, если бы силы и здоровье отчасти не сохранялись в женской половине населения. Из женщин работают на заводах сравнительно немногие; они большего частью ведут домашнее хозяйство, нянчат детей и при разнообразии занятий на вольном воздухе меньше тратятся на жизнь, чем мужчины. То же можно

438

сказать и про те семьи, для которых, по счастью, не хватает мест на заводе; они тоже выглядят как будто здоровее и крепче, но все-таки гнет кабалы и нищеты заметно отражается и на них...

А совсем другой вид имело бы это задавленное и измученное население, если бы какая-нибудь гуманная сила пробудила его к новой, лучшей жизни, если бы на месте этого кабального хруда возникли свободные рабочие артели и артельные склады жизненных припасов для общего продовольствия; если бы явились здесьзаемные банки и устроились большие и светлые мастерские, с вентиляцией и другими гигиеническими приспособлениями, — как быстро ожил бы и разбогател тогда этот народ и как бы он пошел далеко Г Сбыт товара огромный, и цена на него крепкая, — значит, все шансы на несомненную выгоду и успех... Но кто же возьмется разъяснить этим притупленным людям все значение артельной работы и укажет пути к ней? Какой луч света, науки игуманности может проникнуть в эту заброшенную и всеми забытую глушь?

Здесь все давным-давно предоставлено полному произволу патриархальности и вековым традициям населения: а оно успело уже так крепко притерпеться к своей обстановке, что потеряло всякое понятие об иной жизни и иных радостях и даже как будто не желает лучшего, потому что не видало ничего лучшего. “Так отцы наши жили и работали, так проживем и мы! Не нами началось, не нами и кончится! Как же иначе-то? Везде так, у всех так” и проч. — вот существенные принципы, на которых держится весь этот заветный порядок, и нужна, значит, огромная сила, чтобы заменить эти дедовские принципы другими, новыми. Воловье терпенье и рабскуюпокорность завещали им предки в наследство, и они берегут это наследство как лучшее средство избежать беды и передадут его в целости своим детям. Жалоб никаких почти не слышно, безответственность всюду полная, разве изредка кто, измучившись за работой, вздохнет от души тяжелым, отчаянным вздохом или запоет какую унылую и слезливую песню и тем выразит свой невольный протест. Но разве дойдет до кого-нибудь этот вздох или вдумается кто-нибудь в значение этой песни?..

А между тем чем больше терпят они, тем труднее становится жить. В самом деле, все эти изморенныенуждою мастера и художники единогласно говорят о прошлом как о чем-то лучшем и уверяют, что теперь стало не в пример труднее, чем прежде; и плата меньше, и жизнь дороже. Оно и понятно: кабала постепенно растет, и каждый новый хозяин норовит изобресть новые средства оттянуть у рабочего лишний грош или набавить на него лишний часок работы. Но более всего замечательно то,

439

 

что работники при этом нисколько не винят хозяев и не считают их главной причиной своей нищеты. Все они сознаются, что так и быть должно, что иначе и нельзя, — на то, мол, он и хозяин, и каждый на его месте сделал бы то же. Впрочем, если рассудить беспристрастно, то' окажется, что рабочие отчасти и правы.

Большинство здешних хозяев люди такого рода, что едва ли могут отвечать за то, что делают; по крайней мере совесть их совершенно спокойна. По своим понятиям и складу мыслей они мало чем отличаются от рабочих; все они еле грамоту знают, да и то некоторые только по-церковному, а живут и действуют, как и рабочие, единственно по обычаю и примеру предков своих: тятеньки, дедушки, братца и т. п., которые сами так же заправляли делом и их заправлять научили. Все они, наконец, в сущности очень добродушны и богобоязненны и, когда разжалобятся, готовы помочь всякому постороннему бедняку и словом и делом, не жалея при этом ни денег, ни хлопот. На украшение храма господня или монастыря какого они готовы бросить даже тысячи без всякого сожаления... Но чуть коснется дело до своего заводского рабочего, тут уж сразу у них изменяются и чувства все и отношения.

На рабочего хозяин смотрит как на существо подневольное и обреченное самим богом на вечную нужду и работу, и то, что для самого себя он счел бы в высшей степени неудобным и скверным, он считает для рабочего даже слишком хорошим. “Много ль надо ему, мужику-то оголтелому, — рассуждает он, — работа у него есть, с голоду и холоду не мрет, чего ж ему еще?” Кроме того, он постоянно и твердо помнит, что онхозяинв том смысле слова, как его понимает старопечатная Русь, и это сознание мешает ему смотреть на своего работника как на обыкновенного человека, а, напротив, заставляет видеть в нем чуть не врага, который каждую минуту норовит его надуть и с которым он постоянно должен бороться. Обирает же он его собственно не из злости, а из самого принципа торговли, который он тоже понимает по-своему. “В торговле, — говорит он, — без этого нельзя; всякая коммерция свою выгоду любит, а то какой же я буду хозяин, коли самого себя забывать стану?” Рабочие, как оказывается, и в этом сходятся с ним в пониманиях и поддакивают, что так и должно быть. Если любого из них сделать хозяином, то он, наверное, сделает то же и будет давить рабочих никак не меньше, если еще не больше других хозяев.

И рабочие и хозяева слишком хорошо изучили друг друга, и как те, так и другие живут и действуют единственно по старым дедовским традициям, постоянно ссылаясь на пример того или другого. Целые столетия живут они вместе, постепенно

440

приноровляясь друг к другу; поколение свыкается с поколе нием, и отношения между ними успели сложиться весьма прочно, приобрели силу привычки и скрепились вековою давностью. Гуманными проповедями тут уж теперь ничего не поделаешь. Одна только и есть сила, которая могла бы сразу изменить весь строй этих отношений, — сила регламента изакона. Она одна и должна пока вмешаться в эти отношения и регулировать их более гуманными началами, должна положитьконец этим несправедливостям и вызвать к лучшей жизни порабощенный и исстрадавшийся народ!..

Чтобы читатель мог лучше убедиться, что здешние хозяева не изверги какие-нибудь и не кровопийцы, а, напротив, очень простые, хлебосольные и даже добродушные люди, мы попробуем познакомить его с кем-нибудь из них. Да вот, для примера, зайдемте хоть к тому хозяину, братец которого показывал нам заводские мастерские. Вон голова его и часть широкого туловища мелькают в кустах густого малинника. Это он, пробираясь домой, зашел мимоходом в садик побаловаться ягодкой, да и

застрял там.

— Эй, братцы, не желаете ли полакомиться маленько? —кричит он, завидев нас и приглашая в кусты.

— Вы бы лучше чайком попотчевали, — говорим мы. — Опосля и чай будет, а теперь малинка в самый раз. Нынче этой ягоды столько уродилось, что и не запомним никогда; вот |целый месяц варим и едим до отвала, а все ей конца нет.

Мы попробовали зайти и скоро действительно убедились, что сколько ее ни ешь, все ей конца нет.

  • Ну, будет вам, — заметил хозяину мой товарищ по прогулке, — пора бы теперь и чаю.
  • И то правда, теперь чай да закуска в самую, значит,пору.

И все мы пошли по направлению к хозяйскому дому. Большой двухэтажный дом, который занимает хозяин сосвоим семейством, резко выдается из ряда остальных изб своей тесовой новой обшивкой, широкими окнами и расписным мезонином; при нем небольшой фруктовый сад, а на дворе конюшни, сараи и всякие службы, так что все эти постройки очень напоминают барскую усадьбу. Мы прошли длинный ряд широких и светлых комнат, отделанных заново полированным тесом с резьбою над дверями и окнами, и скоро очутилисьв столовой, где уж нас ожидала закуска. Весь передний угол, то есть почти целая треть этой комнаты, был загроможден бесчисленными иконами в золотых громадных рамах, со множеством лампад и яицпасхальных; это был целый иконостас, который, пожалуй,

441

и не уместился бы в маленькой церкви. У иконостаса стоял аналой с церковными книгами. Вдоль остальных стен расставлена старинная мебель с бронзой; в углу помещается рабочая комната для хозяйских занятий, а настенах, тоже в золоченых рамах, висят “фамильные” портреты предков хозяина, с медалями на шеях. Как раз подле самого иконостаса пришелся и стол с закусками.

— Прошу покорно, чем бог послал, — приглашал хозяин.

Мы сели у стола. От непривычной близости такой массы икон и лампад я испытывал очень неловкое ощущение, точно был в церкви, а не в жилой комнате, а между тем хозяин, без дальних слов, успел уже ловко присоседиться к закуске и сразу и приступил к делу. И чего только не было на этом столе: и исполинская кулебяка, и окорок в полборова, рыба, икра, грибы, водка, наливки, вина и прочее. В то же время рядом, на другом столе, ловкий парень торопливо водружал самовар и весь чайный прибор, причем грудами подавались к нему печенья и варенья разных сортов.

Вот вышли и остальные члены семьи: молодая жена хозяина, теща и еще какое-то родственное существо — и все таких исполинских размеров, каких, ей-богу, я еще ни разу не встречал среди людей; из каждого такого субъекта наверное вышло бы три или четыре заводских работника. Мне невольно припомнились знакомые типы Островского: все эти Дикие, Киты Китычи, Подхалюзины и Кабанихи со всеми их атрибутами — жупелом и белой арапией. Начались угощенья, упрашиванья и даже принужденья, от которых не было никакой возможности отказаться; а между тем шел и разговор.

— У вас малина какая славная, — говорил я хозяйке, стараясь по возможности отвлечь ее от угощенья.

— Да, нынче благословил господь ягодками, — отвечала хозяйка. — Вот всё варенье варим.— А много ли наварили?

— Малины-то пока еще пудов восемь, не больше, а потом еще пудов пять надо будет прибавить... Клубники наварили нынче двенадцать пудов, да черной смородины семь, красной четыре — всего пудовсорок будет. А вот яблоки и сливы поспеют, опять варить будем.

Признаюсь, я несколько остолбенел от этих цифр.

— Вы продаете, что ли? — спросил я.

— Куда продавать, нам и самим-то едва хватит до лета, — это все про запас. Мы ведь сахару, почитай, и не едим, все с вареньем...

— Кружовничку бы еще не худо наварить, — вмешался хозяин, усердно угощаясь закуской, — хоть немного, пудика бы полтора, что ли.

442

 

— А вот поспеет, наварим и кружовника, — ответила хозяйка, — ягода тоже вкусная.

Вошел новый гость, в потертом долгополой кафтане, помолился образам и поклонился хозяевам.

  • Савелий Титычу, наше вам, милости прошу! садись, брат, гость будешь, — проговорил хозяин, грузно поднимаясь и затем переваливаясь на диван. — Экую жару бог послал, душит совсем.
  • Жарко, — поддакнул гость, подсаживаясь к закуске.
  • Это рогожский раскольник, — шепнул мне мой сосед. — Вот поговорить бы!
  • Вы никак е Рогожского будете? — спросил он вслух у гостя.
  • Считаемся оттедова-с, — ответил тот, выпивая рюмку.
  • Значит, наших попов не признаете? — продолжал сосед, решившийся, повидимому, вступить в богословское препирательство.
  • Надо полагать, что так, — нехотя ответил раскольник.
  • И креститесь двумя перстами?
  • Двумя, надо быть... Да мы, впрочем, к примеру сказать, в это дело не входим и по-книжному не обучены, а кактеперича родители наши так были, по-старому, значит, так и мы уж... по-ихнему...

Разговор, понятно, должен был прекратиться и перейти на другие предметы. Мы, между прочим, попробовали было заговорить о войне, бывшей в то время уже в полном разгаре, но в этой благодатной сторонке не только не слыхивали о ней, но и слышать-то, кажется, не хотели, а в полусонных глазах хозяина так и виделся тот же пресловутый ответ! “Мы в это дело не входим”. Он лениво придвигал к гостям то или другое блюдо, похваливал его, стараясь возбудить аппетит, и приказывал угощать хозяйке.

  • А вот у нас свадьба на носу, племянника женим, — резким голосом заговорила до сих нор молчавшая теща.
  • На ком-с, любопытно узнать?
  • На Пачугиной, Дарье Калистратовне, с Микитского завода, знаете?

И прочее и прочее.

Разговор завязался оживленный, в котором приняли жаркое участие все члены семьи. Все заметно воодушевились, лица всех прояснели, предмет, значит, оказался любопытный; между тем вошел и новый гость, как видно, кто-нибудь из своих, и молча уселся к самовару. Разговор на несколько минут перервался.

  • С лимоном или со сливками? — спросила хозяйка гостя.
  • С лимоном, — угрюмо ответил гость.

443

  • А вот на прошлой неделе крестины справляли у Саввы Пудича, праздник задал знатный, — заговорил опять хозяин, которому, как видно, понравились подобные разговоры.
  • Кум-то кто был у него? — осведомился раскольник.
  • Лушинский приказчик, Наум Артамоныч, с Плешанки, знаете? — и так далее.

Разговор опять покатился как по маслу.

Через несколько минут в дверях показалась еще фигура.

  • Ивану Осиповичу много лет здравствовать! — приветствовала она хозяина громовым голосом.
  • Кузьме Федотычу наше нижайшее! В самый раз поспели:чай и закуска на столе. Угощай, жена, крепче, да надо бы еще чего-нибудь. Не хотите ли балычка?

— Нет, благодарю покорно; жарко; вот чайку разве...
Раскольник между тем, покончив свой чай, раскланялся и вышел. Мы тоже стали собираться. Хозяин, после долгих удерживаний, пошел проводить нас. Мы прошли через ту же анфиладу комнат: в одной из них тоже кипел самовар, и шла закуска; но тут угощалась совсем другая партия, должно быть приказчики. У дверей встретились опять новые гости.

  • Ивану Осиповичу бог милости прислал, мы сейчас только с Троицы, с богомолья, — извещали они.
  • Подавай бог вам, Иван Капитоныч; пожалуйте-с в покои, там хозяйка примет, а я вот сейчас, провожу только...
  • Ничего, нам бы только чайку с дороги, есть там чай?

— И чай и закуска, все есть, милости прошу.
Гости пошли дальше.

И такие лукулловские закуски и чаепития, говорят, идут здесь ежедневно, с утра до ночи, и гости валом валят к хлебосольному хозяину, пользуясь случаем сытно перекусить и чайком побаловаться. А если таковы закуски, то каковы же, значит, обеды, на которые часто съезжается народ со всех окрестностей. Хозяин вообще очень любит, когда у него едят и пьют до отвала; двери открыты настежь для всех: иди, кто хочешь (кроме, конечно, рабочих), и ешь и пей, сколько влезет; ну, и тешат его добрые люди, кому только есть к тому повод и случай, благо и самим не накладно. А на дворе, у самой лестницы, круглый год кипит, с утра до ночи, исполинский самовар, в который войдет, пожалуй, ведер двадцать воды. Из этого самовара наливают кипяток в другие маленькие самовары и затем уж подают их куда следует, так что чай может быть готов во всякую минуту.Глядя на эту почтенную машину, я должен был убедиться, что при таком чаепитии сорока пудов варенья, пожалуй, и не хватит на год.

Когда мы спускались с лестницы, из-за дверей робко выдвинулась тощая фигура работника и нерешительно приблизилась

444

 

нам. Каким он жиденьким и жалким казался в сравнении массивной фигурой хозяина! В руках он мял шапку и, видимо не решаясь говорить, только кланялся.

  • Ты опять тут, Терентий?—спросил хозяин, приостанавливаясь.
  • Да что, батюшка Иван Осипыч, уважь, родной, выдай гривенок шесть: надо же ведь хоронить-то.
  • Вот пристал-то! Да кого хоронить тебе? Какой это у тебя сын помер; я что-то не помню?
  • Семен, батюшка, Сенька.
  • Да разве был у тебя сын Семен?
  • А то как же: родной сын, как есть; девятый год пошел нынче.
  • Врешь ты, Терентий, по глазам вижу, что врешь; меня,
    брат, не надуешь...
  • Чего врать-то мне, Иван Осипыч? Ведь не легко на родного сына такой поклеп взвести, сам знаешь.
  • Знать-то я знаю, а только денег я тебе не дам.
  • А почему ж так?
  • А потому, что не дам. Ты ведь на прошлой неделе брал у меня тридцать копеек? Помнишь?
  • Как же не помнить, помню.

— Ну, вот видишь, откуда же я теперь возьму? Коли каждый раз вам давать, сам голодом насидишься. У меня и то эти даванья-то вот где сидят, — хозяин показал на затылок.

Работник молча мял шапку в руках и смотрел на хозяина убитым, бессмысленным взглядом.

  • Пожалей, Иван Осипыч, что ж я буду тут делать? — взмолился он.
  • Подожди, вот расчет будет, там, если что причтется, выдам... Ну, иди же, иди с богом, не вводи в сердце, а то хуже будет.

Мужик постоял с минуту, потом как-то отчаянно крякнул, махнул рукою и нерешительно отошел от крыльца.

  • Бедовый этот народ, я вам скажу, — обратился к нам хозяин. — Вы думаете, у него и вправду сын помер? Все врет: только доверься им, проведут так, что и не опомнишься.
  • А что, если и в самом деле у него несчастье, как же он справится-то? — заметил мой спутник. — Нет, уж вы лучшедайте, а то жалко...

— Ох, уж эти мне даванья; ведь и так обошелся бы как-нибудь... Да вот ужо, так и быть, справлюсь, и если взаправду...

Борису Патрикеичу, наше вам! — перебил он сам себя, приветствуя нового гостя.

Мы простились. Да и пора было: солнце давно уже село, и сумерки спускались быстро, а надо было ехать далеко, через

445

поля, по ухабистой проселочной дороге. Телега тронулась, и побежали мимо нас крошечные и неуютные избушки работников. В некоторых избах тускло светился огонь: там шла работа. Издали слышался отрывистый шум паровика.

  • А что, как вы думаете, даст он ему денег или нет? — спросил я у своего спутника, после долгого молчания.
  • Мужику-то? Я думаю, что даст, — ответил тот. — Ведь это он только ломается. Все они поломаться любят.
  • А вкусно живут эти господа!
  • Надо ж кому-нибудь и жить; не всем же работать и нуждаться...

 


 

НА ЛИТЕЙНОМ ЗАВОДЕ

(Из очерков русского чернорабочего труда)

Много раз приходилось мне приглядываться к разнообразным видам нашего чернорабочего труда и удивляться при этомчрезвычайной выносливости русской рабочей натуры и способности ее притерпеться к какой угодно обстановке. Видел я, например, нашего землекопа, который за какой-нибудь полтинник в сутки перетаскивает с места на место целую гору земли,более тысячи пудов весом, — и перетаскивает, повидимому, совершенно безнаказанно для своего здоровья; видел в глинистой шахте того же землекопа, с помятой спиной и ногами, добывающего из земли такие огромные пласты глины, что поневоле удивляешься, откуда у него берется такая силища; видел торфяника, работающего по горло в болотной трясине и по нескольку лет сряду разминающего своим грешным телом гнилые куски торфа; видел, наконец, старика-газовщика, работающего с лишком двадцать лет сряду на газовом заводе в таком удушливом воздухе, в котором я не мог пробыть и десяти минут. Словом, видел я русского мужика за работой в земле, в воде и в воздухе и убедился, что почти все эти работы поставлены в самые невыгодные санитарные условия, при которых работнику приходится расходовать свои силы не столько на самый процесс работы, сколько на борьбу с этими условиями. Но ни одна из работ не бросается так резко в глазасвоею разрушительною обстановкою и редко где труд поставлен в такие опасные условия в санитарном отношении, как на литейныхзаводах. Здесь мастеровому человеку приходится работать, так сказать, в четвертой стихии — в огне или по крайней мере в адском жару, среди раскаленного и расплавленного чугуна и железа, и в воздухе, постоянно наполненном дымом, чадом и искрами.

Не так давно, в зимний морозный вечер, мне пришлось быть на одном из наших литейных заводов и видеть там эту огненную работу в полном ее разгаре. На не бывалого человека она производит такое сильное впечатление, что, право, дивишься, как сумел освоиться с такой обстановкой привычный рабочий народ. А между тем и там встречаются старожилы, живущие

447

на заводе по многу лет, и там для большинства работников и самый процесс и обстановка работы давно уже успели принять характер обыденности; значит, народ ухитрился притерпеться и к огню и обходится с ним, как увидим, так же спокойно, как с водою и с воздухом, то есть запанибрата.

Представьте себе широкий деревянный сарай, тесно загроможденный калильными горнами и разнородными машинами, между которыми оставлены небольшие площадки и проходы для рабочих и вообще для путей сообщения. В этих проходах толпится народ, и в разных направлениях шныряют между народом тележки с глыбами раскаленного металла. В самой середине мастерской с громом и воем вертится исполинское маховое колесо паровой машины и приводит в движение множество других — резальных, прокатных, подъемных и прессовальных машин. Все это гремит, стучит и мечет искры. Кругом все темно и черно от стародавней копоти, насевшей густыми слоями на степы, машины и людей. Свет прорывается только из мелких скважин в заслонках печей и чуть обрисовывает небольшие группы стоящих возле печей работников. Кое-где зажжены и газовые рожки, но они тускло мерцают в дымном воздухе и мало помогают делу. Вот где-то раскрыли жерло горна, красные струи света прорвались в сарай и на несколько минут ярко осветили и почерневших работников и весь хаос движения; но закрыли жерло, и тьма стала как будто еще темнее. Вот в другом углу подняли цепями на воздух целую массу каленого железа, и опять все озарилось ярче прежнего, точно солнце какое взошло, а кругом него на далекое пространство густо рассыпались искры... Потом эту светлую массу спрятали куда-то, и в мастерской опять все померкло. Чтобы работникам не было душно и жарко, в крыше сарая разобраны доски, и сквозь эти дыры видно синее небо и светятся звезды. На дворе стоит лютый мороз, но вольный воздух, проходя по сараю, до такой степени успевает нагреться, что только чуть-чуть обдает рабочих едва заметной прохладой. Но и этой прохладе здесь рады: без нее было бы совсем плохо.

Я между тем с целой компанией товарищей понемногу пробирался вперед между рядами машин и горнов.

  • В этих горнах свариваются у нас разные пласты стали, железа и чугуна, — пояснял нам вожатый, сопровождавший нас по мастерским. — Не хочет ли кто-нибудь заглянуть в самое жерло: там, я вам скажу, огонек настоящий!
  • Отчего не заглянуть, это любопытно, — ответили мы.
  • Извольте, с нашим удовольствием. Ну-ка, Софрон, покажи господам огонек.

КочегарСофрон, стоявший в раздумье у горна, к которому мы подошли, торопливо взял какой-то крюк и распахнул им

448

заслонку. Оттуда пахнуло на нас нестерпимым жаром; однако я ухитрился-таки заглянуть в нутро, но там до такой степени все слилось в одну огненно-белую массу, что трудно было разобрать что-нибудь, а между тем глазам было больно, и лицоточно кипятком обдавало.

  • Сколько же примерно тут градусов? — спросил я.
  • Во всяком случае не менее восьмисот, это ведь огонек белокалильный.

— Недурен огонек...

— Зато мы теперича зцать будем, каково нашему брату помещение на том свете приуготовано, — заметил, улыбаясь, Софрон и закрыл заслонку.

Этот Софрон сам был вылит точно из железа, до того прокалилось и прогорело его тело от постоянного соседства с огнем. Он был в одной рубахе нараспашку и с черною открытою грудью, по которой сочился пот. Волосы на нем будто спаленные, глазаподслеповатые и опухшие, но зато мускулы богатырские. Мне особенно бросились в глаза его руки, точно обгорелые и обугленные, с растрескавшейся кожей и со следами бесчисленных обжогов. Это — тип литейщика и кочегара. Тут все такие.

— Что, брат, тепло тебе тут, у печки-то? — спросил я его.

— Теперь-то что, теперь благодать, — ответил он, попрежнему ухмыляясь. — Теперь хоть с воли-то холодком подувает. А вот летом, так не приведи бог! Тогда бы вы, барин, с нами тут так долго не баловались. Тогда бы...

— Эй, эй! берегись! ожгу! — раздался сзади меня торопливый крик, и в ту же минуту Софрон сильной рукой оттолкнул меня в сторону.

Я в испуге оглянулся. Трое рабочих с грохотом катили мимо меня тачку, а на тачке лежал огромный кусок прокаленного добела железа. Нас так и обдало от него искрами, светом и жгучим жаром. Кусок подвезли к печи, проворно вдвинули его туда, и опять Софрон повернулся ко мне, как ни в чем не бывало. Все это произошло так быстро, что я не успел опомниться.

— Что же это такое? — спросил я.

— А это, изволите видеть, пакеты для рельсов, — пояснил вожатый. — Они состоят из разнородных пластов чугуна, железа и стали и требуют, значит, различного жара для сварки; вот их и возят от одной печи к другой, пока все эти пласты не сварятся между собою. Тут ведь каждая печь свой жар имеет.

  • А вы, барин, на всякий случай оглядывайтесь, — заметил мне Софрон. — Осторожность тут не мешает, неравно опять пакет.
  • А бывают несчастия?
  • Неровен час, можно ведь и обжечься, особливо с непривычки. У нас тут, слава богу, народ все привычный, и потому несчастия бывают редко. Вот только в прошлом году один новичок попался. Сунулся он впопыхах, с дороги-то, когда пакет везли, да, видно, оторопел и поскользнулся, ну и упал прямо на пакет.
  • И что ж?
  • Известно, что тутхорошего? Сдернули его проворно с пакета-то, да уж, бедняга, успел прогореть насквозь; с часок этак промучался, да и богу душу отдал. Тут ведь расправа коротка.

Признаюсь, после этого рассказа я смотрел на пакеты с особенным благоговением и старательно посторонился о дороги, когда снова увидел вдали роковую тележку.

Мы пошли дальше к прокатной машине, на которой выделываются рельсы.

Машинаэта состоит из двух огромных валов, наложенных один на другой и быстро вертящихся в разные стороны.

Между этими двумя валами устроен целый ряд выемок или дыр, которые, постепенно суживаясь, кончаются отверстием, имеющим форму рельсового разреза. Раскаленные пакеты постепенно пропускаются через все эти дыры, сдавливаются, вытягиваются итаким образом принимают вид обыкновенного рельса. По обе стороны машины стоят прокатчики, самый ловкий и сильный народ на заводе. Вот к машине подвезли тележку с готовым пакетом и с разбегу вдвинули его в первое отверстие; машина подхватила пакет и стиснула его между валами; раздался оглушительный треск, брызнули искры, и железо, извиваясь, вышло по другую сторону валов в виде неуклюжей, но длинной железной полосы. Там прокатчики подхватили еекрючьями, поддели железной цепью, прикованной к потолку, и затем, размахнувшись, вдвинули во вторую дыру. С новым треском прошло железо между валами, а на той стороне ждали его уже другие прокатчики и тем же порядком вдвинули его в третью дыру и т. д. Все это совершается чрезвычайно быстро, и пакет за пакетом прокатывается без перерыва. Я долго любовался на эту оригинальную работу и на ту изумительную ловкость и силу, с какой исполняли ее прокатчики. Действительно, подобная работатребует от работника особенной ловкости и при малейшей неосторожности может окончиться для него очень дурно. Надо заметить, что когда раскаленная полоса железа проходит сквозь отверстие между валами, из этого отверстия, как из пушки, вырываются в упор работнику миллионыискр, а подчас и небольшие осколки каленого железа. В эту минуту прокатчик должен, что называется, вьюном извиваться, чтобы предохранить себя (особенно глаза) от увечья, и в то же время должен разглядеть сквозь искры и выдвигающуюся полосу

450

 

железа, чтобы во-время подхватить ее и отправить далее. Таким образом он в течение целого дня балансирует и извивается, как умеет, корчит страдальческие гримасы и изобретает подчас такие позы, каким, пожалуй, и акробат позавидует. Не забудьте, что при этом он постоянно должен оглядываться и назад, потому что сзади его стоит целый ряд горнов, из которых зачастую вынимают каленые пласты, на которые он при неосторожности может очень легко наткнуться; кроме того, в промежутках между горнами и прокатной машиной постоянно шныряют тележки с пакетами, которых тоже не мешает остерегаться. Приняв все это в расчет, можно судить, до какой степени должен быть ловок, изворотлив и изобретателен прокатчик, чтобы спастись от увечья, угрожающего ему со всех сторон. Что же касается до физической силы, то и она при этой работе нужна недюжинная. Каждый пакет, или рельс, весит средним числом двенадцать пудов, а в течение одного часа прокатчик пропустит через машину до тридцати рельсов, следовательно, он должен передвинуть и перевернуть в течение часа до трехсот шестидесяти пудов раскаленного железа. А в день, значит (считая двенадцать часов работы), он передвинет более четырех тысяч пудов — и все это под градом искр, в невыносимом жару и при постоянной бдительности, чтобы не получить увечья.1

А между тем эти герои труда с виду вовсе не походят на силачей. Все они тонки и худы, как скелеты, с измученным выражением лиц, с распухшими глазами и с нервными угловатыми движениями. Все они, как видно, до того притерпелись к адской обстановке своего труда, что исполняют свое дело почти машинально. От скуки они иногда разные шутки выкидывают и развлекаются, как умеют. При мне один из прокатчиков в самом разгаре работы, заметив, что сзади него проходит с тачкой какой-то рабочий (должно быть, его приятель), быстро обернулся к нему и под градом искр ухитрился-таки выпачкать ему сажей все лицо, за что и получил от него сердитое прозвание “черта”. Затем, как ни в чем не бывало, он с тою же ловкостью подцепил крюком и цепью вылезающий из машины двенадцатипудовый раскаленный пласт, широко размахнулся им над головой и сильным ударом вдвинул в следующее отверстие. Как видите, еще шутят и заигрывают — значит, не совсем еще замерла в них жизнь от такой работы.

— Скажите, пожалуйста, — спросил я своего вожатого, — насколько жгутся эти искры? Могут ли они, например, прожечь насквозь одежду или поранить тело?

1 Если продолжать этот расчет далее, то окажется, что в течение каждого месяца (25 рабочих дней) каждый прокатчик передвинет до ста тысяч пудов каленого железа, а в год — до 1 200 000 пудов. Цифры, как видите, громадные. (Прим. автора.)

451

 

— Если в глаз попадет, будете помнить, могу вас уверить, ответил тот с своей обычной улыбкой. — Да вот посмотрите, каковы эти искры...

Он остановил первого встречного работника и показал мне его одежду. Она буквально казалась пестрою от множества прожженных дырочек и пятен.

 

  • Это все от искр, — заметил при этом вожатый. — Тут
    некоторые потому и одежду носят особую, из клеенки или кожи. А иной раз, я вам скажу, вырвется из машины такой кусочек, что, если не увернешься, он сквозь любую одежду до самого тела дойдет. Отчего ж они так и вертятся-то? Тут только гляди в оба, а то беда: с огнем, вы, сами знаете, шутки плохие...
  • А много ли жалованья получают у вас прокатчики?
  • Главный-то приемщик получает в месяц рублей семьдесят, ну а другие, конечно, поменьше. Вообще при прокатных машинах рабочие получают у нас от шестидесяти копеек до рубля в сутки. Плата, как видите, хорошая, но только редко кто выстоит долго при такой работе.
  • А что?
  • Да так, невмоготу станет, слабеют очень. Иной постоит, постоит, да и просит потом, на перемену, дать ему другую работу; а потом отдохнет и опять — на прокатную. Работа-то,изволите видеть, хоть и нелегкая, да выгодная...

Мы отправились дальше.

Вот стоит исполинский паровой молот в пятьсот пудов весом и под ним исполинская наковальня. Этот молот, как известно, так премудро устроен, что может расплющить и превратить в блин целую гору железа, и в то же время по воле механика может ударить по наковальне так нежно, что разобьет только скорлупу подложенного ореха и не раздробит самого ядра. Этот увесистый молот висит над наковальней на высоте нескольких аршин и, по первому движению рукоятки механизма, может сразу грохнуться вниз. Вокруг молота толпятся рабочие, и сейчас, как видно, он войдет в действие. Недалеко от него в огромнейшей печи сваривается масса железа из множества мелких кусков, обломков и обрезков, в печи все они размякнут и даже отчасти слипнутся между собой, а потом их разомнут в блин под молотом, и из этой кучи обрезков выйдет, таким образом, плотная и цельная железная масса, которая и пойдет потом на разные работы. Между молотом и печью стоит подъемная и переносная паровая машина (кран). Вот железная масса уже готова: работники торопливо открыли огромное жерло печи, ловко зацепили крючьями машины за сварившийся кусок, машина завертелась, и кусок медленноподнялся кверху, брызгая во все стороны искрами и обдавая всех кругом невыносимым жаром. Вся эта раскаленная до тысячи градусов масса в несколько сот пудов

 

452

весом на минуту неподвижно повисла в воздухе на цепях машины, ярко осветила собою все обширное помещение мастерской и затем медленно двинулась к наковальне. Жар от нее был до такой степени силен, что я должен был прикрыться от него полою одежды, несмотря на то, что стоял довольно далеко; а между тем рабочие во все это время сновали и копошились возле самого пласта в таком жару, от которого, пожалуй, и вода могла бы закипеть. Длинными крючьями они снимали с железа цепи и укладывали его как следует на наковальню. Как они могли выносить такой страшный жар — я понять не мог, и только торопливая судорожность движений и страдальческое выражение лиц видимо показывали, что и им нелегко. .

Но вот все готово. По знаку мастера рабочие быстро отскочили назад; механик тронул рукоятку клапана, и в ту же секунду молот сразу сорвался сверху и с страшным грохотом рухнул на подложенный пласт. Казалось, все здание дрогнуло от этого удара и от того страшного треска, который вырвался из расплюснутой массы. На минуту все кругом исчезло от миллиона искр, брызнувших из-под молота во все стороны; образовался густой огненный туман, заслонивший собою на несколько секунд все предметы; потом туман рассеялся, и молот снова начал подниматься кверху для нового удара. И это с небольшими промежутками продолжается иной раз в течение целого дня, с утра до ночи. Перемежки в работе делаются для того, чтобы молот от чрезмерного жара не раскалился и не испортился. Ему дают время остыть. Что же касается до рабочих, то им остывать не дают, и пока молот отдыхает, они приготовляют новые пласты для разбивки или чистят самый молот. Вообще опытом дознано, что рабочие от жара не раскаливаются, не плавятся и не портятся, а следовательно, могут работать безостановочно.

А между тем было бы весьма интересно знать в точности, насколько в самом деле подобная работа может влиять на здоровье работника. Мне говорили например, что почти все рабочие на литейных заводах страдают болезнями, которые редко приходится встречать у русского мужика. Все они больнынервамии часто мучаются разнообразными нервными припадками. Это расстройство нервной системы, говорят, сильно влияет и на самый склад их понятий, мыслей и образа жизни: они большею частью очень суеверны, пугливы, склонны к мистике и подчас даже подвержены галлюцинациям. Насколько это верно — утверждать не могу, но невероятного тут ничего нет. Постоянная работа в едва выносимом жару, среди печей и каленого железа, при вечной осмотрительности от увечья, — повидимому, не может не действовать вредно на нервную систему работника. Все это еще непочатый угол исследований для врачей-

453

 

психологов и физиологов, которым предстоит в будущем решить эти краеугольные вопросы нашего чернорабочего труда. А до тех пор хоть бы цифры-то увечий записывали как следует да статистику болезней вели, а то и того нет!..

Котельное помещение, где производится выделка паровых и всяких других котлов, заказываемых на заводе, помещается в особых светлых и высоких мастерских. Здесь меньше огня, дыма и чада, зато отсюда на далекое пространство раздается оглушительный стук и грохот. Тут несколько десятков дюжин кузнецов почти без перерыва колотят пудовыми молотами в железные стены котлов, и котлы гудят, как колокола церковные; между котлами бегают другие кузнецы с раскаленными гайками и заклепками; третьи с громом передвигают с места на место железные плиты; четвертые сколачивают их в трубы и цилиндры — словом, деятельность полная, и гром отовсюду страшный. Вы, на первый раз, оглушены и изумлены, но ваше изумление еще более возрастает, когда вы замечаете, что дажеиз самых котлов тоже выглядывают люди. Это так называемыеглухари— последний сорт заводских рабочих, обреченных на самый тяжкий, почти нечеловеческий труд и получающих за этот труд самое ничтожное вознаграждение. В котлах они, как оказывается, играют рольподпорок,то есть своими грешными телесами представляют изнутри упоры для котлов, по которым здоровенные кузнецы изо всех сил бьют снаружи молотом. Труд этих глухарей до такой степени поучителен, что о нем стоит сказать несколько слов, тем более что из всех видов заводской работы этот чуть ли не самый тяжелый.

Помню, я в детстве видел однажды бродячего фокусника, который, между прочим, позволял ставить себе на грудь небольшую наковальню, а его товарищ в это время колотил по ней молотком — будто ковал что-то. Этим фокусом он приводил в неописанное изумление немалое число зевак, в том числе я меня. Здесь, на заводе, мне неожиданно пришлось увидеть точно такой же фокус, с тем только различием, что, во-первых, глухарь выделывает этот фокус ежедневно, почти без отдыха, по двенадцати часов в сутки, а во-вторых, здесь никто этому фокусу не удивляется, считая его делом самым обыкновенным я неизбежным при котельной работе. Чтобы понять эту неизбежность, надо знать, что котлы составляются из отдельных железных листов, которые по краям скрепляются между собою железными гвоздями. Каждый гвоздь имеет с одного конца неподвижную заклепку, а с другого конца заклепка наколачивается на гвоздь уже тогда, когда он пройдет сквозь листы. Это делается так: котельщик влезает внутрь котла, вкладывает

454

 

гвоздь острым концом в отверстие, проходящее сквозь оба листа, и затем плотно прижимает головку гвоздя к стенкам котла особым инструментом вроде рукоятки. Другой работник в это время тащит раскаленную добела заклепку и щипцами накладывает ее на наружный конец гвоздя, а третий работник тут же начинаетпудовым молотом с размаху наколачивать эту заклепку на гвоздь. В это время работник, находящийся внутри котла, должен напрягать все свои силы, чтобы гвоздь от ударов не только не выскочил из отверстия, но даже не сдвинулся с места.

Работа, как видите, тяжелая, и напряжение сил должно быть неимоверное; тут грудь человеческая должна иметь крепость и стойкость железа, потому что она прежде всего должна вынести все те удары, которые сыплются на заклепку, мало того — вынести, даже не дрогнуть. Чтобы убедиться, до какой степени подобная работа нелегка для человека, стоит только взглянуть во время работы на лицо и фигуру несчастного глухаря. В эти минуты он имеет такой страдальческий и измученный вид, что, глядя на него, делается “за человека страшно”. Всею грудью навалился он на свои руки, которые судорожно сжимают рукоятку; глаза у него вытаращены, рот раскрыт, все мускулы тела неимоверно напряжены; капли тяжелого потаструями бороздят лицо; волосы, несмотря на ремень, встрепались и лезут на глаза. При каждом ударе он конвульсивно вздрагивает и силится ногами упереться во что-нибудь, но ноги скользят по гладкому и вогнутому дну котла — упереться им не во что. Подчас ради удобства ему приходится принимать такие неестественные позы, какие, не видав, трудно и представить себе: то он скорчится в трипогибели, то свернется в кольцо на самом дне, то вытянется по диагонали котла, смотря по тому, в каком месте котла вбивается гвоздь — вверху, в середине пли внизу у дна. Иногда при всех усилиях удержаться он все-таки теряет равновесие: сильным ударом его вдруг собьет с ног, гвоздь при этом выскакивает, и за такую оплошность на работника налагается штраф. Хорошо еще, если он успеет тотчас вставить гвоздь напрежнее место, но если заклепка успела ужеохладеть, она более не годится для дела, и с работника тянут тогда двойной штраф,из-за которого ему придется несколько суток работать даром. Вот почему он так напряженно следит за гвоздем и не жалеет последних сил своих: даром-то работать ему не хочется, особенно такою страшною работой.

Но вот заклепка вбита, удары прекратились, работник переводит дух, торопливо расправляет затекшие члены, отирает пот с лица изатем вставляетновый гвоздь в новое отверстие. И опять визжит молот, и трещит рабочая грудь от ударов. А там идет третий, четвертый гвоздь, сотый, тысячный и т. д., словом, идет битье до самой ночи. И за целый день такой мучительной

455

 

работы котельщик получает вознаграждение всего от 40 до 60 копеек на своих харчах, между тем как штрафы вычитаются в размере не менее 1 рубля за каждую оплошность и доходят иногда даже до десяти рублей, смотря по вине рабочего. Вот какова эта работа! При виде всех истязаний, какие выносит несчастный глухарь внутри котла, невольно приходит в голову вопрос: неужели при современном развитии техники и механики нельзя придумать никаких средств облегчить для человека эту пытку или даже вовсе заменить ее какой-нибудь механической силой? К сожалению, подобный способ заклепки котлов, насколько мне известно, считаетсянеизбежнымне только на наших механических заводах, но даже и за границей, где грудь рабочего тоже очень часто служит вместо наковальни.1Я хотел было заговорить с нашим проводником и расспросить его поподробнее об этом предмете, но попытка моя оказалась совершенно недостижимой. Я напрягал все усилия, чтобы выговорить или выкричать несколько слов, но даже сам не мог слышать своего голоса от страшного грохота и треска, раздававшегося кругом. Провожатый оглянулся на меня и тоже выразительно пошевелил губами, указывая на какую-то вещь, но я, конечно, тоже ничего не понял. Недаром котельщики носят на заводе название глухарей. Они до того глухи, что с ними и на вольном воздухе разговаривать трудно, и надо кричать им под самое ухо, чтобы они расслышали что-нибудь. Да и не мудрено оглохнуть, проводя целые дни среди такого грохота и особенно помещаясь во время работ внутри котлов, где все звуки концентрируются до высокой степени и легко уродуют уши, а пожалуй, даже и головы работников. Не без удовольствия вышли мы все на воздух из этой мастерской, у всех еще долго отдавался звон в ушах,и оставалось на сердце тоскливое чувство.

— Да-с, — проговорил в раздумье один из бывших с нами.—Зрелище весьма поучительное. Если бы сюда притащили какого-нибудь члена общества покровительства животных и заставили его поглядеть на работу глухарей, я полагаю, он от души порадовался бы, что животные — не люди. ,

Никто не ответил ни слова на эту выходку, только проводник поглядел на говорившего как бы с недоумением и при этом снисходительно улыбнулся.

— А в самом деле, скажите, пожалуйста, — обратился я к нему, — я думаю, из этой мастерской всего чаще таскают работников в больницу да на кладбище?

1 На некоторых заводах, как я слышал, заклепка прикрепляется к котлу особыми ремнями, которые работник, помещаясь внутри котла, должен изо всех сил натягивать во время битья. Но этот способ, по напряжению сил и обстановке рабочего, мало чем отличается от описанного нами.(Прим. автора.)

456

— Не слыхать, чтобы чаще, — флегматичноответил проводник.— Конечно, хворают, как и все другие, но особых болезней не заметно. Да и не с чего, по правде сказать: народ все здоровый.

— Но ведь не может же быть, чтобы такая работа проходила без влияния на здоровье! Ведь это в сущности только медленное самоубийство!

— Что вы, полноте! Убить человека не так легко, как вы думаете, а наш русский работник на это особенно живуч. Сначала-то, конечно, поломает его немного, а потом пообколотится, пообтерпится, смотришь — и привык. Вот эти самые глухари, что сейчас мы видели в мастерских, без малого все почти уже по десять лет работают в котлах, а есть и такие, что по пятнадцати и по двадцати лет поддерживают заклепки — и ничего: такие силачи, что смотреть любо. У них, поди, теперь ребра-то такие, что на них хоть железо куй, и то сойдет. Ей богу-с. Вот глохнут только; да ведь и это мужику не большая беда: не в оперу же ему ездить. Не легко, конечно, что и говорить, да ведь никто его и не неволит: не нравится, ступай с богом, держать не станут. Охотников-то на его место много найдется. Так-то-с!

Он говорил это с такой уверенностью и спокойствием, как будто дело шло о машинах, а не о людях. Но таков уж идеал работника на литейном заводе; он действительно должен быть вынослив, как машина, и по возможности стать выше тех физических ощущений, которым подчинены остальные люди. Зато многие и не выносят, ослабевают и бегут искать других способов существования. Остаются только самые выносливые и сильные, которые в состоянии притерпеться даже к роли наковальни. Замечательно, что работа в котлах считается на заводе самоюлегкою,то есть легкою в том отношении, что она не требует никакой предварительной подготовки и за нее может взяться всякий, даже неумелый работник. Поэтому на такую работу поступают большею частью новички из пришлых. Придет, например, в Питер на заработки какой-нибудь степняк-мужик, который, кроме полевых работ, и приняться ни за что не умеет, ну и занесет его нелегкая куда-нибудь на литейный завод искать работы. Ему все равно, что бы ни делать, только бы деньги платили. Долго он кланяется заводскому начальству, вымаливает какое-нибудь местечко; по целым часам стоит без шапки у ворот заводских, чтобы явиться на работу по первому зову, — и так, в ожидании этого зова, перебивается со дня на день недели две-три, а то и месяц. Наконец, если он сумеет разжалобить начальство или чем-нибудь угодить ему, его в виде милости наймут на завод сначала воду возить или грязь какую чистить рублей за пять в месяц на своих харчах; а потом и предлагают:

457

 

“Не хочешь ли, мол, в котлах работать, мы тебе положим на первый раз копеек по сорока в день?” Измученный ожиданиями, мужик, конечно, рад-радехонек своему счастью: для котельной работы никакого уменья от него не требуется, значит, за ученье никому платить не надо, была бы только грудь здоровая да крепкие руки, а этим богатством мать-природа его не обидела. Спокойно и с уверенностью влезает он в котел, под заклепку, и с этой минуты начинают ему отсчитывать каждый день по нескольку тысяч ударов молотком по груди. Закряхтит мужичок с непривычки, заноет у него грудь, заболят кости, так что в первые дни он еле на ногах держится, а потом постепенно начинает привыкать, да и привыкнет, только осунется весь и пожелтеет. Зато теперь он уж настоящий заводскийглухарь,за что получает в месяц не пять рублей, как прежде, а десять рублей сорок копеек (конечно, если нет вычета за штрафы).

Но горе ему, если он не сумеет привыкнуть и обтерпеться, — тогда волей-неволей придется ему уступить место другим голодным; а их целые толпы давно уже ждут места и с радостью накинутся на опроставшийся котел пробовать свои силы под молотом. Иной, проработав несколько времени, просит, как милости, другой работы и заступает иногда место товарища, который до сих пор колотил ему в грудь. Таким образом, он,в свою очередь, начинает обколачивать ребра другому степняку, который влезет на его место в котел. Конечно, наносить побои все-таки легче, чем получать их, но за кузнечную работу не умеючи тоже взяться нельзя, потому что тут уже нужна особая сноровка. Кузнецу нужно уметь бить одинаково как с правого, так и с левого плеча, для того чтобы в случае усталости не бросать работу, а только переменить для облегчения размах молота и передавать его из правой руки в левую и наоборот. Иной раз, говорят, во время битья рука вдруг до того устанет и заноет, особенно с непривычки, что хоть совсем бросай дело; а тут этого нельзя: кузнец должен бить без перерыва во все время, пока это нужно, а то иначе заклепка может остыть раньше времени — и с кузнеца вычтут штраф немалый. В том-то и дело, что тут везде главным двигателем в работе является опять-такиштраф:он-то и принуждает работника изловчаться на все лады и приучать свое тело ко всяким фокусам, чтобы проделать все нужные штуки и получить таким образом возможность прокормиться и уплатитьподати. А пока работник приучится к какому-нибудь мастерству на заводе, какое множество штрафов вычтут с него за егонеумелость и невольные промахи! Ивой до того проштрафится, что целые месяцы работает чуть не даром и, чтобы не умереть е голоду, входит в долги и в кабалу. Вот почему большинство работников и держатся упорно за ту работу, к которой они уже успели привыкнуть.

458

 

Вот почему и глухари по десяти да по пятнадцати лет сидят в котлах, не рискуя променять свою тяжелую работу на другую, хоть и более легкую и выгодную, но неизвестную. Котельщику только притерпеться к работе трудно, а как притерпелся, ему все равно, как его ни бей, он, кажется, и боли-то никакой не чувствует.

В самом деле, вглядываясь о любопытством в личностиобтерпевшихсяглухарей, особенно во время перерыва работ, я не заметил ни одного лица, которое бросалось бы в глаза своим жалким, болезненным видом; то есть, если хотите, все они имеют вид ненормальный, все сухощавы, измучены и желты, но зато все, повидимому, бодры, у всех груди богатырские, руки жилистые, имускулатура вообще сильно развита. Вылезши из котла, когда представится к тому случай, глухарь торопливо обтирает пот с лица и, улыбнувшись во весь рот, подходит к товарищам—и только учащенное дыхание дает заметить, что он сейчас вынес тысячу-другую ударов молота. Тут, как ни в чем не бывало, идут шутки, щипки, толчки, рабочие мажут друг друга маслом и сажей, замахиваются друг на друга молотками, толкаются и хохочут, точно школьники, особенно если мастер в это время не следит за ними. Глядя на эти беззаботные игры, я невольно соглашался с мнением нашего провожатого, что убить человека не так легко, как это кажется с первого взгляда.

Нам оставалось осмотреть еще одно отделение завода — литейное, или плавильное. Мы вошли в обширный деревянный сарай с толстыми бревенчатыми столбами в виде колонн, которыми подпирается потолок. В самой середине потолка устроено нечто вроде купола, с круглым отверстием для вентиляции, через которое тоже видно небо и светятся звезды. По углам стоят высокие плавильные печи (вагранки), в которых расплавляется чугун. Справа от нас, в земляном полусарая, два формовщика старательно выделывали формы для отливки, а по сторонам их уже в готовых четырех угольных формах огромного размера сверкал расплавленный металл, очевидно еще недавно влитый туда. Уровень металла был одинаков с уровнем земли. В мастерской было темно, несмотря на несколько газовых рожков, мелькавших по стенам, и в этой темноте формы с расплавленным чугуном казались небольшими огненными прудами. Странный вид имеет эта огненная жидкость. Кажется, будто целая масса пламени сжата в одну кучу и придавленасверху матовым стеклом — под ним она кипит, волнуется, вспыхивает ярким блеском и опять меркнет; огненные струи в разных направлениях перебегают по всей массе; то свиваются в круги, то покрывают поверхность какой-то рябью. В виде опыта я бросил в одну из форм окурок папиросы, бывший у меня в руках, и стал глядеть, что из этого выйдет. К удивлению моему, окурок долго

459

плавал по поверхности жидкости, вертясь и мечась в разные стороны, но только что я успел ответить на какой-то вопрос моего соседа — окурок исчез так быстро, что я и не заметил.

Глядя на массы налитого в формы чугуна, мы, между прочим, разговорились о том физическом законе, по которому в расплавленный металл можно опускать руку без всякого вреда для себя и даже без следа обжога.

  • Если хотите, вы можете сейчас же в этом убедиться, —
    заметил нам проводник наш. — Здесь они все мастера на эти
    фокусы.
  • Будто?
  • Да обратитесь к любому работнику, всякий вам устроит что угодно. Да вот, к примеру, стоит молодец, спросите-ка его на пробу.

Мы подошли к вагранке, подле которой стоял парень лет двадцати, все время с любопытством следивший за нами.

  • А что, молодец, — спросили мы его, — пробовал тут кто-нибудь из вас опускать руку в расплавленный чугун?
  • Да я и сам умею, пробовал, — ответил тот, утираясь рукавом.
  • Ну и что ж, горячо?
  • Нет, оно ничего, не жжет, только, известно, сноровка нужна. У нас тут на старом заводе и такие мастера были, что вынимали деньги из чугуна.
  • Как так?
  • Да так; бросят ему в ведро с чугуном примерно двугривенный, он сейчас же руку туда по самый локоть, ну и вынет; только этот двугривенный, по условию, он уж себе берет, в награду, значит. Много он собирал денег, особливо с господ, а те, известно, за деньгами не стоят, только бы побаловаться.
  • А ты пробовал когда-нибудь такую штуку?
  • Я? Нет, по правде сказать, не приходилось. Да тут штука, надо быть, тоже не хитрая, только опять сноровка своя нужна. Я вот по плите горячей бегал.
  • Это еще что такое?
  • Да вот как вынут плиту из печи или пакет, что ли, снимешь сапоги, да и пробежишь из конца в конец, а то и взад побежишь, по плите-то...
  • По раскаленной плите?
  • Она, словно уголь, так и пышет, а ничего- не вредит, только надо примечать, чтоб на ней сору никакого не было, значит, чистая и гладкая была; а то чуть камушек какой попадется или шпенек, что ли, торчит, — беда, так в ногу сразу и вопьется.
  • Значит, бывали и несчастья?

460

 

— Как не бывать, бывали. Да вот еще не так давно один паренек сгоряча-то вскочил на плиту, не оглядевши ее как следует, да и свету потом не взвидел, — прямо с плиты в больницу его и стащили. После мы оглядели плиту-то, а на ней крохотный камушек лежит, от золы, надо полагать, или ветром, что ли, навеяло, — он-то всему причиной и был. А паренек месяца три пролежал в больнице, да без ног остался. Вот какие дела у нас бывают.

В это время к вагранке подошел старый плавильщик; он приставил к ней железное ведро, покрытое внутри слоем извести, проколупал в печи отверстие, и оттуда медленно потекла в ведро струйка огненной жидкости. Вместе с нею из отверстия стали вылетать во все стороны, как ракеты, яркие, радужные искры (шлаки). Ведро мало-помалу наполнялось.

— А что, возьмешься ли ты опустить руку туда? — спросил я того же словоохотливого парня. — Мы бы тебе за это двугривенный дали.

У парня забегали и заискрились глазки.

— Отчего же, — ответил он тихо. — Если прикажете, я хоть сейчас. Только вот что, — прибавил он еще тише, — надо будет главному мастеру про это сказать, чтобы он, значит, штрафу не брал; у нас нынче на этот счет очень строго: чуть прольешь каплю какую, сейчас тебе два рубля штрафу, а тут ведь — неровен час — пожалуй, и расхлещешь маленько.

Мы переглянулись, но не решались.

  • Вы только скажите, что вы желаете,—торопил рабочий, заметив нашу нерешительность. — Одно слово скажите, он вас и послушает; вот он там в углу стоит, мастер-то.
  • Ну, а если несчастье какое случится, — спрашивали мы, — если руку вдруг сожжешь?

— Зачем ее жечь; вы только мастеру скажите, а там уж мое дело...

На нас напало раздумье, и овладел даже некоторый страх: что, если он в самом деле изувечится для нашей потехи, сумеем ли мы тогда обеспечить его? Стали мы рассчитывать, и оказалось, что всех наших капиталов не хватило бы для вознаграждения работника за такую бесполезную жертву. И мы порешили не вводить его больше в соблазн и отказаться от всякого опыта.

  • Да ведь это закон науки, вы, значит, науке не верите, — горячо возражал нам бывший с нами студент, которому очень хотелось убедиться в несгораемости русского мужика.
  • Вот нашли науку-то где, — ответили ему другие. — Да разве работникпо правилам науки это делает? Разве он соблюдает все нужные предосторожности? Он действует просто на авось: сходило, мол, прежде, авось и теперь сойдет, тем более что в перспективе двугривенный.

401

Это было до того очевидно, что возражать было нечего, и сам студент задумался и примолк.

Между тем работник все время не спускал с нас глаз и нетерпеливо выжидал, чем мы кончим.

— Так что ж, господа? Аль раздумали? — спросил он со вздохом, замечая, что мы собираемся уходить. — Всего бы только два слова сказать мастеру... А то, хотите, я самскажу, что господа, мол, желают? Я живо!

Мы расхохотались. Ему, очевидно, было жаль посуленного двугривенного, а не руки своей, не увечья.

  • Не надо, не хотим, вот возьми твой двугривенный.
  • Да за что же-с? — спросил он, машинально протягивая руку.
  • За то, что не отказывался от опыта.
  • Ну, коли так, благодарим покорно; принуждать не могу. А то сказали бы, право. Я бы с нашим удовольствием. Нам это наплевать.

Мы вышли.

— Ну, вот видите, господа, какой тут народ бедовый, — сказал на прощанье проводник наш. — Вы вот давеча изволили дивиться на глухарей, а эти-то, пожалуй, еще почище будут. Тут из-за двугривенного любой готов на всякие штуки, а посулите ему полтинник, так он не только что в котелпод заклепку, а, пожалуй, целиком в чугун влезет, да и выкупается в нем. А под заклепку-то они за гривенник пойдет. Тут
деньги дороги.

С этим нельзя было не согласиться.

 


ПРИМЕЧАНИЯ

 

Hosted by uCoz