Главная страница сайта "Зеленый Хутор"

Будогощь, её жители и история

Писатель Г. А. Мурашев

Гостевая книга 

 

СЕВЕРЯНОЧКИ
О войне и о любви

Воспоминания пятнадцати женщин-фронтовичек
собрал и подготовил военный журналист Г. А. Мурашев

1994

Оцифровано и опубликовано в интернете в августе 2009 года
с разрешения автора, (с)  Г.А. Мурашев


СОДЕРЖАНИЕ

От автора
1. 
Разрушенные мечты (А. А. Кабашова)
2. 
Мне часто снится война (В. С. Юдакина)
3.  Желтые лилии (Е. Н. Иванова)
4. 
В пылающем небе войны (В. И. Толстякова)
5. 
Мы рвались на фронт (М. М. Морякина)
6. 
Была ли на войне любовь? (С. А. Гинзбург)
7. 
На волосок от смерти (Е. Н. Поспелова)
8. 
Меня обошла любовь (В. К. Симутова)
9. 
Жена командира (3. Д. Новожилова)
10. По вольному найму ( В. Г. Еремейчик)
11. Пока не стихнет бой (Г. А. Степанова)
12. Мы все работали на победу (Н. К. Великанова)
13. Ванечка (А. И. Бежанова)
14. Ошибка стоила жизни (Т. И. Котельникова)
15. Когда приходит почта полевая (А. С. Камушкина)


От автора

Вы видели, как плачут женщины у давних воинских могил, у безымянных обелисков? Плачут тихо, прижав платочек ко рту. Почти беззвучно. Только плечи вздрагивают, будто от испуга.

Я видел. В Кандалакше, Мурманске, Петрозаводске... Не могу равнодушно смотреть на них. И не знаю, что сказать, чем утешить. Да и возможно ли это? Ведь человек потерял самое дорогое, что было в его жизни: друзей, родных, любимых.

Война разрушила города, села, деревни, искалечила души, надругалась над самым светлым. Более двадцати лет девушки, вернувшиеся с фронта, боялись говорить о том, что были на передовой. Сколько судеб было разрушено только оттого, что Он узнавал о Ее пребывании на войне!

“...Больно и обидно слышать, что девушки на фронте больше занимались любовью,— писала мне оружейница 195-го авиационного истребительного полка Александра Ивановна Бежанова (Чумакова).—Все годы я была старостой у девочек эскадрильи. Мы жили дружной семьей, любили, жалели и оберегали друг друга... Но если уж зашел разговор о любви, то хочу сказать, что никакие испытания, даже самые тяжелые, не могут подавить в человеке чувства. Я встретилась в полку с единственной своей любовью. Моим мужем стал летчик-истребитель Бежанов Иван Федорович. И вот уже 47 лет мы неразлучны”.

Разумеется, были и другие факты. Но где их не

было? Главное-то в том, что девочки, еще вчера игравшие в куклы, в июне 41-го стали в строй. И сколько же их было! Летчицы, снайперы, врачи, связисты, медицинские сестры, танкисты, артиллеристы. Свыше 800 тысяч! И что же им пришлось пережить!

“Представьте себе,— пишет все та же Александра Ивановна Бежанова,— девушку в ватных брюках, в тяжелой куртке, в огромных валенках, несущую на плече пушку весом в 25—30 кг к самолету”.

Я как-то подсчитал, сколько килограммов в день поднимала и перетаскивала на себе оружейница. Так вот, для обеспечения четырех вылетов самолета ИЛ-2 приходилось перенести более 1000 килограммов! Девушке, с ее нежным, хрупким организмом, в возрасте 18—19 лет. А ведь она предназначена быть матерью.

“Вот потому,— пишет Евгения Николаевна Поспелова, тоже оружейница,— я и не испытала счастья иметь детей”.

Я уж не говорю о страхе при налетах вражеской авиации, при артиллерийских обстрелах, в караулах.

Нет, поистине, у войны — не женское лицо. Вот об этом, о войне и о любви, о том, как юные женщины встали на защиту Родины, и повествует эта книга.

Это рассказ тех, кому сегодня семьдесят и более. И тем не менее я надеюсь, что книга будет нужна не только “северяночкам”, вступившим в бой в 1941 году на Карельском фронте, не только тем, кто воевал на других фронтах и пережил все ужасы войны, но что это бесхитростное повествование близко к сердцу примут также их внуки и правнуки — новые и новые поколения людей.

(C) Г . А. Мурашев, 1994


Разрушенные мечты

Анна Андреевна КАБАШОВА, оружейница 837-го истребительно-штурмового и
197-го истребительного полков, моторист 839-го штурмового авиационного полка

Июнь 41-го опрокинул и разрушил все наши мечты и планы. Приближение войны чувствовалось, ощущалось во всем: страницы газет пестрели тревожными материалами, население активно привлекалось к изучению военного дела, промышленность все больше изготавливала танков, орудий, самолетов.

И все же она грянула неожиданно. Ну а раз над Родиной нависла опасность, то вполне закономерным было появление в военкоматах добровольцев, требующих послать их на фронт.

Не остались в стороне и женщины. Они становились летчиками, медиками, разведчиками, снайперами.

Вот и я в числе первых пришла в военкомат и настоятельно попросила направить меня на фронт. В мае 1942 года меня зачислили курсантом Троицкой школы младших авиаспециалистов. Так я стала оружейницей.

Труд оружейницы тяжелый. Жалея нас, наши преподаватели в школе ослабили пружину у пушки. Мы, не зная этого, не придавали значения сетованиям девчонок из других групп на тугую пружину. Нам было легко, мы были довольны и посмеивались над “слабосильными” подружками.

И вдруг узнаем, что пружина сознательно ослаблена. Что на боевой пушке она гораздо жестче. У нас даже мороз по коже прошел: как же так, а что же мы будем делать в бою?! Мы потребовали учить нас тому, с чем нам придется столкнуться на войне. И как мы благодарили судьбу, что вовремя узнали о ненужной жалости! Пружина на пушке в самом деле очень жесткая. И если бы мы не настроились на соответствующее усилие, хлебнули бы горя по первое число.

А служба на Севере для нас началась самым прозаичным образом: по приезде мы начали строить аэродром. В карьере загружали машины песком. Везли его на будущий аэродром, выгружали, затем разравнивали и трамбовали деревянными бабами.

Работали в основном ночью: летом здесь ночи светлые, а комары и мошкара донимали меньше. Да и налетов ночью было меньше.

Но вот построен аэродром. Закончился карантин, началась основная работа. Я попала в 837-й истре-бительно-штурмовой полк. В то время были еще такие полки. Часть летчиков летала на самолетах И-16, часть—на И-153. И-16 в просторечии назывался “ишачок”, И-153—“чайкой”. “Ишачки” летали на прикрытие, “чайки”— на штурмовку.

Наша работа заключалась в том, чтобы подготовить патронные ленты, зарядить пулеметы, вычистить их после боя, подвесить бомбы. Работать приходи

лось много. Самолеты были старые, изношенные. Оборудование часто выходило из строя. Особенно много хлопот доставляли нам бомбосбрасыватели. По замыслу они должны сбрасывать бомбы попарно, одиночно, серийно. Но почему-то выходили из строя, и бомбы не сбрасывались.

В тот день, в самом начале моей службы в должности оружейницы, все шло своим чередом. Обслуживала я самолет командира звена П. Лебедева. Подвесили мы с девчонками бомбы, отправили самолет в воздух и стали ждать возвращения. За это время успели снарядить патронные ленты, подготовить очередные бомбы.

И вот заходят наши соколы на посадку: один, второй, третий. Последним садится командир звена П. Лебедев. Я смотрю и не верю своим глазам:

под крылом самолета висит бомба! С СКП (стартовый командный пункт) тоже заметили и отправили его на второй круг. Красной ракетой (рации еще не было) дали понять, чтобы ушел на озеро Идель и сбросил бомбу.

Летчик сходил на озеро, возвращается, заходит на посадку. Бомба... висит.

Снова красная ракета, и снова безуспешно. Бом-босбрасыватель не срабатывал.

Садиться с бомбой на борту с ввернутым взрывателем смертельно опасно. Я мысленно представила себе, как колеса самолета касаются земли, машина подпрыгивает на неровностях грунта, ее встряхивает, бомба срывается, под крылом самолета раздается взрыв...

Что будет потом, я додумывала в лесу. От страха я убежала в чащу и спряталась.

Тем временем Лебедев благополучно приземлился. Оружейники законтрили и вывернули взрыватель, обезвредили бомбу. Техники отбуксировали самолет на стоянку. Хватились меня.

— Да она со страху в лес убежала,— сказал кто-то из солдат.

Летчик решил отыскать меня сам. Он догадался, что больше всего я боялась именно его.

Слышу, вроде бы голос добрый, злобы нет. Но... боюсь. Спряталась за сосенку, стою.

— Аня! Иди домой, я знаю, что ты не виновата.

И опять без злобы. А, будь что будет!

Ну, посмеялись, позлословили. Это ведь авиация.

В авиации без шуток невозможно. И только тогда командир звена тихо сказал:

— Если не уверена или в душе есть малейшее подозрение на неисправность, не выпускай самолет. Понятно?

— Так точно.

Этот опыт особенно пригодился мне в период интенсивных полетов. Работы с наступлением весны было невпроворот. Пока самолет в воздухе, мы в каптерке набиваем ленты. Самолет приземлился — бегом к нему. Заполненную ленту ставим. И не дай бог допустить перекос! Заклинит пулемет — и самолет станет безоружной мишенью.

Надо сказать, что мы любили свою работу. Мы очень хорошо усвоили истину: успех в воздухе куется на земле. И понимали, как много зависит от нас, оружейниц.

Весной 1943 года к нам пришли новые самолеты — английские “харрикейны”. Самолеты, прямо скажем, были дрянь. Во-первых, по непонятной причине загорались в воздухе. И не всем летчикам удалось выбраться из них живыми. Во-вторых, пулеметы были малокалиберные. Да и маневренность, по словам летчиков, оставляла желать лучшего. Летчики называли их “летающие топоры”.

На наше счастье, уже летом мы получили свои самолеты, советские. Летчики стали летать смелее, нам стало спокойнее.

Но война есть война. Смерть поджидала на каждом шагу. И совсем обидно бывало за человека, когда он погибал не в воздухе, а на земле. Так, при налете вражеских бомбардировщиков погибла Тоня Лихачева, с которой мы дежурили у полевого телефона. Как только начали рваться бомбы, мы бросились в укрытие. Я успела скрыться, а вот Тоню осколок сразил навылет.

С наступлением зимы начались новые осложнения. Морозы достигали 45 градусов. Но самое интересное на Севере — это снег. Он падает не так, как в средней полосе. Такое впечатление, будто, долетев до земли, вихрем поднимается вверх. И получается такая круговерть, что голова кружится. Стоишь на посту (а стояли по 4 часа кряду), всматриваешься в снежную вакханалию, пока глаза не заболят. И видишь, как к тебе ползут финны. Закроешь глаза, крутанешь головой — пропали. Проходит минута, другая — и все начинается сначала.

Однажды у одной из нас нервы не выдержали. Крикнула раз, другой. А они ползут. Ну, она и шарахнула в воздух предупредительный выстрел. Гарнизон подняли по тревоге. Люди с оружием заняли круговую оборону. Через час выяснилось:

никого нет, показалось. Мы очень переживали случившееся. Но командир полка успокоил:

— Правильно поступила. А вдруг настоящие враги напали бы?

Осенью стало совсем плохо с обувью. Сапоги мои развалились. Инженер эскадрильи оставил меня в землянке, приказал пока мыть полы во всех помещениях полка. Вот за этим занятием и застал меня командир дивизии полковник Калугин. Увидев, как я в тапочках перебегала из землянки в землянку, он остановил меня и грозно спросил:

— Эт-то что такое?

— Сапог нет,— заплетающимся языком доложила я.

— Как сапог нет?

— Нету. Развалились.

— Черт знает что такое! Командир полка, как это понимать?

— Вот так и понимать, товарищ полковник. Солдаты воюют без обуви.

— Ну, знаете... И что же, негде пошить?

— Почему негде? Шьет у нас военторг. Офицерам. А это ведь солдат.

— Как фамилия?— спросил меня комдив.

— Рядовая Кабашова, товарищ полковник,— чуточку осмелев, доложила я.

Пошить рядовой Кабашовой сапоги! Вот так я обрела чудные, по ноге, кирзовые сапоги, в которых не грех было даже на танцы ходить. Теперь они у меня не сваливались, когда я взбиралась на плоскость самолета. И естественно, мои сапоги стали предметом зависти всех девчонок полка. Шутка ли, у всех на 3—4 размера больше, а у меня — тютелька в тютельку!

Зимой темнеет рано. А потому караул менялся уже в темноте. Мы с Раей Акбашовой попали в первую смену. Разводящий привел нас на стоянку, расставил по постам, предупредил, чтобы “не ловили ворон”, и ушел. Стоим, охраняем. На душу три самолета в обваловках. Вроде бы уже привыкать стали.

Смотрю — человек в начале стоянки появился. Я, соответственно, автомат навскидку. Жду. Человек идет. В сумерках не могу узнать. И лишь когда до меня ему осталось шагов тридцать, кричу:

— Стой! Кто идет?

— Да это же я, старший инженер,— говорит человек.

Я присмотрелась — в самом деле: инженер. Но закон есть закон. Кричу:

— Пароль!

— Какой пароль? Ты же видишь, кто перед тобой.

— Пароль!— кричу. Он идет.

— Руки вверх!

— Да мне самолет надо осмотреть.

Ишь ты, самолет осмотреть. Как будто не знает, что при выставленном карауле этого нельзя делать.

— Не разговаривать! Кру-гом! Прямо шагом марш! Рая! Посмотри за меня! Я нарушителя в караульное помещение отведу.

Отвела. Возвращаюсь. Подхожу к стоянке и вижу картину: перед Раиской Акбашовой стоит с поднятыми руками начальник штаба. Пакет пытается удержать под мышкой, а он падает. Тот поправляет, а он падает. Арестованный нагибается, хочет поднять, а она решительно так:

— Руки вверх! Стрелять буду.

Увидела меня и говорит:

— Постой за меня, я отведу нарушителя. В сумерках не очень хорошо видно, но, когда мы встретились взглядом с начальником штаба, мне показалось, что он улыбнулся.

В общем, отстояли ночь. Вернулись в землянку, почистили оружие, легли отдыхать. Только сняли обувь, размотали портянки — посыльный вбегает:

— Кабашова и Акбашова, на построение!

Ну, думаем, влипли. Врежут сейчас по первое число. Шутка ли, двух старших командиров задержали. Хорошо еще, что автоматы почистили. Бежим на аэродром и вслух гадаем, как нас накажут.

— Три наряда вне очереди дадут,— говорит подружка.

— Не, арестуют.

— А за что? Мы же все делали по уставу.

— Мало ли... Прицепятся за что-нибудь. Прибежали на аэродром. Полк уже стоит в строю.

Командир прохаживается перед строем. Мы — к нему:

— Разрешите встать в строй!

— Встать перед строем!— грозно говорит командир.— По-олк! Равняйсь! Смирно! Слушай приказ!

Начальник штаба раскрывает красного цвета папку и читает:

— За четкое и добросовестное несение караульной службы рядовой Кабашовой и рядовой Акба-шовой объявляю благодарность!

Мы немножко смутились, растерялись и не сразу сообразили, что от нас требуется.

— Служим Советскому Союзу!— бодро, в один голос крикнули в ответ.

— Молодцы, девчата! Вот так и служите. И будет вам честь и слава. А теперь — отдыхайте. Идите.

Назначили меня посыльной по штабу полка. И сразу поручили доставить на КП срочный пакет.

Вышла я из здания и направилась на аэродром. Времени еще где-то около семи вечера. Но мне показалось — темновато. Иду по песочной тропинке, вроде бы ничего, все вижу. Но вот вышла на летное поле и — батюшки!— не вижу, куда дальше идти. Поле огромное, а я дорогу потеряла. Обзор у меня крошечный, а все остальное — мрак.

Я вначале не поняла, что произошло. Крутнула головой туда-сюда — не вижу.

— Часовой!— кричу.— Часовой! Подходит парень и спрашивает:

— Ну, чего кричишь?

— Отведи меня на КП, я ничего не вижу.

— Ишь ты, прямо-таки на КП? А может, ты шпионка?

— Да какая я шпионка! Посыльная я по штабу. Мне пакет приказано доставить.

— Ну, а если посыльная, должна знать пароль.

— А я знаю: Светоч.

— Хм. Верно. Светоч. Что же с тобой делать? Иванов! Иди сюда. Тут какая-то мадам ослепла. Подошел еще один часовой.

— Чего?

— Да вот, пакет приказали на КП отнести, а она взяла да ослепла.

— Во дает. А пароль знает?

— Знает.

— Слушай, это нехорошо. Ну-ка, погляди сюда, где мой автомат?

— Не вижу,— говорю я.

— А сюда?

— Не вижу.

— Беда. Давай, Петров, бери ее за руку и веди на КП. Я оба поста буду охранять.

Утром я пошла в санчасть. Врач определил у меня куриную слепоту. Встал вопрос о лечении и дальнейшем использовании в полку.

— Так ты совсем не видишь?— спросил инженер.

— Пока светло — вижу.

— А здесь можешь лечиться?

— Врач говорит — можно.

— Ну так и оставайся здесь. Зачем тебе от девчат отрываться? К тому же, пока светло, оружейницам помогать будешь. Ты же знаешь, как не хватает у нас народу.

И я осталась в полку. Днем работала на самолетах, а когда начинало темнеть, возвращалась в землянку. И летчики, и техники, и наши девушки относились ко мне хорошо. Но так уж устроены авиаторы: не могут без шуток.

— Эй, слепая кура,— кричит один,— ты чего гуляешь? Все куры уже на насесте сидят.

Зимой меня принимали кандидатом в члены партии. Перед этим я уже чувствовала себя лучше. Подумала, что вроде бы вылечилась. Но на партийном собрании разволновалась. Выхожу из землянки и... лезу в сугроб.

— Ну, опять наша курица ослепла,— засмеялись летчики.

День зимой был совсем коротким, и я на стоянку не ходила. Старшина, жалея меня, попытался было назначить на кухню. Двадцатилетней девчонке сутками сидеть в землянке — мука. Я пошла. Поручили мне чистить картошку. А картошки надо было много: целый чан. Ну я и наработала! Половину картофелины вычищу да так и брошу в чан. Повар, как увидел мою работу, чуть сознание не потерял:

— Ты что?! Не видишь, что ли? Как мне такой картошкой людей кормить?

Вечером приходила Рая Акбашова, мой двойник, такая же рыжая, как и я, и начинался у нас задушевный разговор. Мы с ней были очень похожи, да и фамилии у нас созвучны: Акбашова-Кабашова. Это доставляло массу хлопот старшине. Он постоянно нас путал. Бывало, увидит меня возле землянки и гневно спрашивает:

— Ты почему не в наряде?

— Я только что вернулась, товарищ старшина.

— Как только что вернулась? Ты сегодня заступаешь!

— Нет, я отстояла. А сегодня заступает Акбашова.

— Тьфу ты, черт!

В конце концов ему надоело с нами мучиться и он пожаловался командиру эскадрильи.

— А вы одновременно их назначайте,— посоветовал комэск.

— В самом деле! —  хлопнул себя по лбу старшина.

Как ни трудно нам было, жизнь брала свое. В свободные минуты, а чаще это было в плохую, нелетную погоду, когда на душе было грустно, выручали песни. Как и в любом полку, были заводилы и у нас. Летчик Виль Васильев пел и играл на гитаре, а летчик Дмитрий Шамарин играл на мандолине. Я была суфлером. Так Васильев меня называл, потому что ни одной песни до конца не знал.

— Где Аннушка? Я без нее не могу петь!— обычно говорил он.

Я тут же отыскивалась в каком-нибудь углу землянки. Ребята брали инструменты, настраивали их, вопросительно смотрели на девчат.

— Ну, что будем петь?

— “Землянку”!

— “Землянку” так “Землянку”. Митя, давай. И Митя начинал. Тихо, издалека, задумчиво. Виля, прослушав первые аккорды мандолины, ударял по струнам гитары и так же тихо, нежно запевал:

Вьется в тесной печурке огонь. На поленьях смола как слеза...

Мы подхватывали. Перед глазами проплывали дом, мама, отец, сестры, братья. Не верилось, что мы на войне. Что в любую минуту бомба или снаряд могут разорвать нас на куски. Казалось, еще не кончится зима, а мы уже вернемся домой, к маме. Снова будем спать на белых чистых простынях, не будем носить эти громоздкие валенки, пропахшие потом портянки, тяжелые ватные брюки. Не будем ночью стоять на посту и дрожать от страха и холода.

И так становилось хорошо! Так уютно. Нагретая буржуйка распространяла тепло. Коптилка в гильзе снаряда выхватывала красивые, молодые лица. Мы чувствовали себя единой семьей.

Да так оно и было. Спаянные единой целью, единой бедой, мы действительно были родными. Среди нас были и русские, и армяне, и евреи, и я не помню, чтобы у кого-нибудь хотя бы мысль проскользнула, что русский, например, лучше, а армянин хуже. Это было бы дико. У нас был один общий враг. Мы защищали Родину. И это объясняло все.

Виля Васильев очень хорошо передавал наши чувства. Мы все были влюблены в него. И надо же было случиться, 16 апреля 1944 года он погиб. Вылетел на боевое задание в Алакуртти и не вернулся. Летчики сказали, что самолет был сбит над озером и ушел под лед.

Это уже был второй из тех, кто погиб над озером. Буквально накануне, 15 апреля, там же был сбит муж моей подруги Володя Соколов. Видимо, фашисты приспособились перехватывать наших летчиков у самой границы. Но если у Володи Соколова родилась дочь, прекрасная, очаровательная, повторившая в себе отца (а сейчас у нее уже свои дети), то Виля Васильев не успел даже девчонку поцеловать.

Мне, как члену комсомольского бюро полка, пришлось писать родным письма. Работа эта, надо сказать, настолько тяжела, что легче самолет бомбами загрузить, чем одну строчку такого письма написать. Спустя 30 лет оба письма попали мне в руки. Прочитала, вспомнила. Ничего особенного в них нет, но вот колорит, думаю, представляет интерес. “Дорогая Ольга,— писала я родственнице В. Васильева,— примите наш большевистский привет... 16.4.44 в одной из воздушных встреч погиб... ваш брат Виля. Мы очень и очень огорчены этой утратой. Среди нас не стало самого лучшего и веселого парня, теперь нам никто не поет и не играет на гитаре. Но мы просим вас не лить слез о Виде, мы будем мстить за него...”

После гибели Вили Васильева мы долго не могли петь. Но... прошло время, раны душевные зарубцевались, и снова зазвучала “Землянка”.

Жизнь продолжалась. Все больше появлялось влюбленных. Как-то тихо, без помпезности поженились Лиза и Ваня Толмачевы, Тоня и Вова Лазаревы, Толкач и Сосновская, Елкины (имена забыла). Браки их оказались счастливыми. И это наглядный пример тому, кто не верит, что и на войне была настоящая любовь.

В июне 1944 года меня неожиданно перевели в 839-й штурмовой полк. Там катастрофически не хватало мотористов. Инженер эскадрильи, узнав, что до войны я год с лишним работала помощником машиниста на паровозе, вызвал на “душевную” беседу.

— Кабашова, судя по документам, вы у нас многопрофильный специалист,— начал он издалека.

— Оружейница я.

— А на паровозе работали?

— Работала.

— Поезда водили?

— Водил машинист. Я паровоз обеспечивала паром.

— И справлялись?

— Целый год работала.

— Молоде-ец! Значит, ветошь, смазка вам не в диковину?

— Какая же диковина? Оружейнице тоже приходится со смазкой дело иметь.

— Это верно. А мотористом вы не сумели бы поработать? Народу просто катастрофически не хватает.

— Не хотелось бы... Все-таки своя профессия ближе. Я училась на оружейницу.

— Но вы же коммунист, Кабашова.

— Кандидат.

— Все равно коммунист. Вы ведь сознательный человек. Вам не надо объяснять, что такое война.

— Есть,— со вздохом ответила я.— Надо — значит, надо. На какой самолет идти?

— Вот и хорошо! Выручили. Идите на “десятку”. Там толковый механик Борисов. Добрый, знающий. Желаю успеха.

Вот в этой должности я прибыла на берега Свири. Бои там были жаркие. Но наши войска стремительным броском форсировали Свирь и безостановочно пошли к Финляндии. Летчики, образно говоря, работали на догоне. Финляндия запросила мира. 19 сентября было подписано перемирие, и в октябре нашу дивизию целиком направили на 2-й Белорусский фронт.

Летчики поехали в Москву за самолетами. А мы сели в эшелон и направились в Польшу.

Конец войны встретили в Пренцлау, на территории Германии. Наши летчики улетали в Москву на парад. А мы перебазировались в Польшу. И лишь в конце июля, получив новенький партийный билет, я вернулась в родной Ленинград.


Мне часто снится война

Валентина Сергеевна КАРЕЛИНА (Юдакина),
оружейница 966-го истребительного авиационного полка

На войне было страшно. Взрывы бомб, артил лерийские обстрелы, постоянная опасность быть захваченной в качестве языка фашистскими разведчиками.

Никогда не забуду тот ужас, который охватил нас, когда за нами, бросившимися на помощь летчику капитану Тулякову, погнался фашистский истребитель, поливая нас свинцом своего пулемета.

Какими словами объяснить то, что, работая с бомбами, реактивными снарядами, снарядами для бортовых пушек, патронами для пулеметов, мы постоянно находились под угрозой быть взорванными и разнесенными на куски.

Как рассказать о том, как наши руки прикипали к металлу и, отрывая их, мы оставляли клочья кожи на холодной стали пушек и пулеметов.

А каково нам, девчонкам, жилось среди мужчин!.. Как мы все это пережили?

Нет, война — дело мужское, женщина на войне — противоестественно. Мир знает многих отважных женщин. Среди них есть летчицы, танкисты, связисты, радисты, снайперы. Есть отважные разведчицы, партизаны. Потрясающее и непоколебимое мужество в годы войны проявили медицинские сестры, врачи. Кого только не подменяли наши славные женщины!

Но как же нам было трудно! На фронт мы ехали с одной мыслью — помочь Родине. А попав в мужскую среду, сталкивались нередко с цинизмом, грубостью. Невольно огрубели сами.

Куда делась наша женственность? Многие стали подражать мужчинам, сквернословить, курить. Кое-кто поддался обольстителям.

В апреле 1943 года в полк приехал представитель политического отдела дивизии. Он зачитал письмо-обращение ко всем военнослужащим женщинам. В нем было тонко подмечено, что мешало нам. Говорилось о том, что некоторые живут по. принципу: война все спишет.

Нет, не списала. И те, кто потерял авторитет, обрести его уже не сумели. Женщина есть женщина. Она должна быть примером честности, идеалом красоты, женственности и... мужества.

Мы все мечтали о Победе, о том дне, когда вернемся домой, выйдем замуж, обзаведемся семьями, будем жить тихо. А я, например, мечтала о том, как наемся вдоволь черного хлеба, свежего, теплого, пахнущего миром, и непременно с зеленым луком и квасом.

Мы все мечтали о мире!

Сегодня мне идет седьмой десяток. У меня пять сыновей, три внука, две внучки. Я вся в заботах. Но... наступают минуты, когда хочется уйти в себя, вспомнить... Я люблю читать о войне. Меня волнуют такие фильмы, как “О тех, кого помню и люблю”, “А зори здесь тихие”, “В бой идут одни “старики”.

Люблю бывать в музеях боевой славы. Была на могиле Неизвестного солдата в Москве, на Мамаевом кургане в Волгограде. Сама оказываю посильную помощь музею “В небе Заполярья”.

Иногда мы, северяночки, встречаемся в Кандалакше, в Свердловске, в Перми. И тогда все с новой силой встает перед глазами. В конце концов, не все же было плохо. Была любовь, были слезы не только скорби, но и радости. Была гордость за наших славных соколов. Был труд. Жестокий, изнурительный и опасный.

И ничего. Все пережили. Видимо, у нас было столько жизненных сил и оптимизма, что трудности не могли нас выбить из колеи.

Ах, молодость!

С первых дней войны я и мои подруги с улиц Буденного и Луначарского в Асбесте — Нина Толсту-хина. Валя Кожевникова, Шура Голоушкина, Аня Качусова пошли в военкомат. Но поскольку нас взяли не сразу, мы, не теряя времени, записались в городскую сандружину. По месту работы закончили курсы по противохимической обороне. Осенью 1941 года в нашем городе стали организовывать госпитали для раненых. Когда прибыли эшелоны с ранеными, помогали в разгрузке, транспортировке. Ухаживали за ранеными.

5 мая 1942 года в числе 24 девушек я выехала в Свердловск, оттуда — в Троицк, курсантом 2-й Ленинградской школы младших авиационных специалистов — ШМАС, эвакуированной из Ленинграда.

Жили мы за городом, в бывшем монастыре. Учебные классы были в городе, в разных местах, и вместо отдыха приходилось бегать, чтобы не опоздать. Занимались по двенадцать часов, из них два часа строевой. У многих поначалу не получалось. Хоть “сено-солому” привязывай. А я любила строевые занятия. Перед войной посещала балетно-хореографическую студию при Дворце культуры, мечтала стать хореографом, так что строевая для меня была отдыхом.

С большим старанием и жадностью мы познавали азы солдатской науки.

После краткосрочных курсов нас выпустили авиастрелками ( Не путать с воздушными стрелками-радистами.). И эшелоном в 500 человек отправили на Запад.

До сих пор помнится, как шел эшелон. На остановках к вагонам подбегали женщины, совали нам съестное, плакали, обнимали и говорили: “Вас-то куда везут, милые?”

А мы были такие веселые, счастливые, пели, танцевали, радовались — едем на фронт! Правда, потом нам было не до песен. Сопровождавшие офицеры и сержанты морили нас голодом. Сунут в вагон несколько буханок хлеба, а мы на остановках даже за кипятком не успевали сбегать. А состав шел долго. Ну и начали наши девушки сдавать.

Помню, приехали в Челябинск, выстроили нас возле эшелона. Жара — нечем дышать. И вот начали наши девчата падать. Валятся как подкошенные. Откуда-то врачи, медсестры появились, отхаживают нас. А чего отхаживать, если мы с голоду умирали. Это вскрылось. Команду, сопровождавшую нас, сменили. Выдали нам что-то поесть, а уже на станции Каргополь нас ждал горячий обед. В Свердловске,

Кирове и в Перми тоже кормили. В Перми нас даже вымыли в бане.

Спустя много лет после войны, в 1980 году, мы узнали, что наших сопровождающих и начальника эшелона судили. Они, оказывается, продукты меняли на спиртное и пьянствовали.

В Вологде эшелон расформировали по разным направлениям. Вагон, в котором я ехала (а было нас 72 человека), был направлен в Архангельск. Из Архангельска пароходом по Северной Двине — в Холмогоры.

В Архангельске, когда мы садились на пароход, выяснилось, что вместе с нами поплывут дети, от 2 до 7 лет. Это, по всей вероятности, был детсад, который эвакуировался в глубь страны. На детях были надеты медальоны с фамилиями, именами и всеми данными. Здесь мы впервые ощутили, что такое война. Когда пароход отчалил от пристани, провожающие родственники, матери плакали и кричали. Глядя на это, мы тоже плакали. Двое суток мы помогали сопровождавшим воспитателям, возились с детьми. В Холмогорах мы сошли с парохода, а дети поплыли дальше.

Нас катером и лодками перевезли на Куростров, где состоялось формирование дивизии и полков Вначале жили в двух больших землянках на берегу. Снова упорная учеба, изучение вооруже ния самолетов, стрельба из оружия.

5 августа 1942 года в числе 21 девушки я была зачислена в 966-й истребительный авиационный полк мастером по вооружению. В декабре наш полк перебазировался на боевой аэродром “Белое море”. Полк стоял на защите станции Кандалакша Кировской железной дороги, порта и близлежащих коммуникаций.

Первое боевое крещение было в день приезда — 24 декабря 1942 года. Прибыли днем. Нас, девушек, разместили в бараке, бывшей бане при гарнизоне. В мыльной были оборудованы нары в два яруса. Насобирали дров, где смогли. Истопили печку в парил ке. Отогрелись, повеселели. Назначили дневальных, часовых. В одиннадцать часов легли спать. Прямо в парилке, на полу, в два ряда, ноги в ноги -“валетиком”. Шинели под себя, шинелями укрылись. Тощие вещмешки положили под головы. Меня назначили часовым.

Часа в три ночи слышу незнакомый гул самолетов. Немцы! Началась бомбежка. Девчонки проснулись, в темноте ничего не разберут, на ходу одеваются, выбегают на улицу. Что делать? Куда бежать? Кто-то маму вспомнил!

В этом же бараке была гарнизонная почта. Женщина, работавшая в ней, жила тут же, в бараке. Прибежала к нам, успокаивает и говорит:

— Не бойтесь, далеко не бегайте, немец железную дорогу бомбит.

И действительно, немецкие самолеты бомбили железную дорогу. При взрывах бомб поднимались огненные столбы, в разные стороны летели шпалы, рельсы. Позднее мы, асбестовские, а в полку нас было четверо, довольно спокойно переносили бомбежки: у нас в Асбесте, в карьерах, ежедневно утром и вечером ведут взрывные работы.

Были даже курьезы. Мы так уставали, что нас и бомбежка не могла разбудить. Как-то раз Ася Елькина из 1-й эскадрильи спала в землянке после наряда. Все были на аэродроме. Налетели немецкие самолеты и стали бомбить именно тот участок, где была землянка девушек 1-й эскадрильи. Все решили, что Ася погибла. Прибежали к землянке. Смотрим — рядом огромная воронка от взрыва бомбы, в землянке вылетели окна. Мы — плакать.

Кто-то спустился в землянку. И вдруг — крик:

— Жива!

Надо же: рядом упала бомба, а Ася спит себе спокойно. Наша, асбестовская! Долго же мы смеялись над ней.

Три дня мы жили в бывшей бане. Затем 1-я и 3-я эскадрильи разместились в землянках около аэродрома, а наша 2-я — в рыбацком поселке Федосеевка, в километре от аэродрома. Нам, девчатам, был отведен отдельный дом.

Со временем всех нас распределили по подразделениям. Мы, Полина Манькова, Вера Поветьева, Нина Пасынкова, Таня Король, Шура Алексеева и я, были зачислены во 2-ю авиаэскадрилью мастерами по вооружению и прибористами. В наши обязанности входило также через сутки ходить в наряд на кухню, в караул — часовыми по аэродрому, по охране жилья, посыльными по штабу полка. Вели хронометраж во время полетов.

Я числилась запасным писарем, писала боевые характеристики, считали, что красиво тогда писала. Была членом редколлегии боевого листка эскадрильи.

До получения самолетов приходилось строить землянки, рыть окопы, траншеи. Аэродром был временный, полевой, расположен между сопками. Со стороны Кандалакши была гора, у подножия ее — гарнизонное кладбище, где хоронили погибших. Вокруг аэродрома — лес. Высокие стройные ели, густой кустарник. Пройти таким лесом очень трудно. На берегу Кандалакшской губы было много ягод: клюква, морошка, голубика. В лесу — брусника, черника, малина, грибы.

На аэродроме стоял крытый ангар, а в нем — разведчик У-2. У горы был расположен ПАРМ (полевая авиационная ремонтная мастерская), где ремонтировали “раненые” самолеты. Рядом — тир, где мы потом вели пристрелку оружия самолетов.

31 декабря 1942 года весь полк был в гарни зонном клубе на новогоднем вечере. Концерт был в разгаре, когда заместитель командира полка по по литчасти майор Пироцкий неожиданно объявил:

— Личный состав 966-го полка — в политкомнату!

Мы бегом туда. Майор Борисов, командир полка, объявляет:

— Полк вступает в боевые действия.

Мы с удивлением смотрим друг на друга — ни самолетов, ни оружия и вдруг — боевые действия.

У нас, девчонок, были охотничьи “берданки” и “фроловки”. Вот с ними мы и ходили в ка раул.

Майор Борисов объяснил, что все идут на разгрузку платформ с контейнерами, в которых прибы вали разобранные самолеты.

Работа началась. Состав останавливали на считанные минуты, платформы отцепляли, контейнер по ложементам трактором стаскивали на землю и тащи ли на аэродром. Мы помогали, толкали с боков, тем более что дорога шла в гору.

Когда вскрыли контейнеры, удивлению нашему не было предела: самолеты-то оказались английские, марки “Харрикейн”. А мы изучали наши, отечествен ные... Словом, пришлось на ходу переучиваться. Технический состав монтировал самолеты, а мы вели расконсервацию вооружения. Все было в густой смазке. Мы, девчонки, сходили в Федосеевку, нашли большой чугунный чан, ведер на шесть. Притащили его в каптерку, подвесили в углу на крюк, под чан поставили лампу, натаскали снегу. Снег таял, вода закипала, мы в нее опускали пулемет. Когда смазка таяла, пулемет вытаскивали и быстро протирали ветошью. Ветоши не хватало, мы даже свои запасные рубашки на бретельках пустили в ход.

Однажды поднялась сильная пурга, повалил снег. Мы натянули над самолетами брезент и так работали. Механики по вооружению старший сержант И. Вятерев и сержант А. Тинькельман вели монтаж пулеметов, а мы таскали их на самолеты. Но как же таскать? Такая пурга! А перед этим техник по вооружению эскадрильи старшина Тарасенков вместо ветоши принес свои запасные новые кальсоны. Не долго думая, беру кальсоны, разрезаю их финкой, натягиваю на пулеметы и — к самолетам. Ребята приняли пулеметы, я молчу. И вдруг кто-то подозрительно взглянул на снятую штанину и спрашивает:

— Что это Валюшка натянула?— И хохот.— Вот дает!

Долго смеялись. И все допытывались, где это я взяла кальсоны. А я так все 12 пулеметов перетаскала.

Январь 1943 года. Сильные морозы. Теплое обмундирование, кроме шапок б/у, еще не получили. Ходили в шинелях, рваных сапогах. Ноги примерзали вместе с портянками к сапогам. Работая на самолете, боялись своим дыханием согреть окоченевшие руки: снимешь варежки, подуешь на руки, забудешься, прикоснешься к холодному металлу, кожа и остается на гильзах патронов, кожухе пулемета, на стволах пушек. Пальцы болели, кровоточили. Но никто ни на что не жаловался. Все жили одной мечтой — приблизить день долгожданной Победы!

Самолеты ремонтировали — и они тут же шли в бой. Работали не зная устали, без отдыха. В короткий срок большое количество самолетов ввели в строй.

В середине января выдали полку немного теплого обмундирования. В первую очередь одели летный состав. Новая форма, погоны! Девчатам выдали новенькие беленькие шубки. Но мне старшина выбрал, как он сам выразился, “специально для Карелиной”. Приходит и говорит:

— Надевай, посмотрим, как она тебе?

Боже мой, что за шуба! Цвет темно-коричневый, без воротника, вся отделана длинным черным мехом. Короткая. Надеваю шубу, ремнем подпоясываюсь — и вся эскадрилья хохочет. Настоящая балерина. Им смешно, а я — плакать. Сильно я на старшину обиделась. Да только недолго я в его шубе щеголяла. Собирали последний самолет. В каптерке оружейников находились расконсервированные пушки и пулеметы, а также три комплекта боеприпасов.

Я убирала верстак. Вера Поветьева протирала пламягасительные трубы. Полина Манькова укладывала их на стеллаж рядом с пулеметами.

Приходит техник Тарасенков и говорит:

— Ну, девашечки миленькие, сегодня у нас такой замечательный день: монтирование закончено! Я вас сегодня в клуб поведу, после ужина кино будет.

Мы хоть и устали, но обрадовались: значит, и танцы будут!

Вера Поветьева, протерев последнюю трубу, решила посмотреть, чиста ли внутри. Навела трубу в сторону коптилки и смотрит внутрь. А при чистке мы пользовались бензином. Труба вспыхнула. Вера выпустила ее из рук, она упала в металлический ящик с бензином. Бензин вспыхнул, и вся землянка мгновенно была охвачена пламенем.

Техник дает команду:

— Все на выход!

Мы ему в ответ:

— Без вас не пойдем.

Он силой вытолкнул нас на улицу. На Вере горят ватные брюки. Мы ее роняем в снег и тушим, а сами все внимание на каптерку. Сколько прошло времени? Пять минут, больше, не знаю, но нам показалось — вечность. Выходит техник, весь закопченный, обгоревший. Говорит нам:

— Заходите, девочки, не бойтесь.

Как потушил техник пламя, каким чудом остался жив? Внутри землянки все было черно. Шуба моя покоробилась, пришлось ее выбросить. У техника сгорел летный шлем. Дюралюминиевые пламягасительные трубы стали черными. Мы опалили волосы, брови, ресницы. У техника был ожог рук и лица. Он долго потом не брился, ходил с бородой. У Веры ожог руки ниже локтя. Пламя техник сбивал своей курткой, ее тоже выбросили. Техник взял с нас клятву, что мы никогда никому об этом не скажем. Мы поклялись! Ни на ужин, ни в клуб мы в тот вечер не пошли, а воспользовались моментом и ушли домой в Федосеевку, причем не шли, а бежали. Мы же были полураздетыми. Договорились, что техник утром зайдет за нами и мы с ним пойдем на склад получать масло и ветошь. Сначала он завел нас в парикмахерскую и мы постриглись. Вместо шубы я стала носить куртку. Никто на это не обратил внимания, знали, что обиделась из-за шубы на старшину. Опаленный мех на шапках подстригли ножницами.

Лишь в 1944 году, когда полк стоял в Ярославле, на собрании эскадрильи при подведении итогов техник Тарасенков признался:

— Я со своими оружейницами готов в огонь и в воду. Они меня нигде не подведут, любую клятву не нарушат.

И рассказал о случае в каптерке, о том, как мы не хотели его оставлять одного, решив погибать вместе.

За каждой из нас были закреплены самолеты, но так как мы через сутки ходили в наряд и в караул, то больше делали все сообща. Помогали друг другу и доверяли во всем. Все свободное от полетов время изучали конструкцию самолетов и вооружение. Разбирали и собирали пушки и пулеметы с завязанными глазами. Ведь боевые действия проходили в условиях полярной ночи.

На аэродроме зимой было очень трудно с водой. Был один единственный водоем — колодец, из которого брали воду для столовой. Он охранялся. В землянках и каптерках стояли железные печки. Вот на них в патронных металлических ящиках мы растапливали снег и пили эту воду. В столовой давали пить противоцинготный настой пихты и ели. Если не выпьем, полковой врач капитан Бунин за стол не пустит.

С января по апрель 1943 года было самое трудное время. Немецкие самолеты старались прорваться к Кандалакше, но наши летчики не пускали их. Очень часто нам доводилось наблюдать бои в районе аэродрома.

У нас были свои полковые асы. Дважды наблюдали, как старший лейтенант Никифоров вел бои с девятью и семью немецкими самолетами. На день Красной Армии, 23 февраля, ему был вручен орден Красного Знамени. А в конце месяца он погиб в неравном бою.

Лейтенант Яшин за несколько сбитых вражеских самолетов был награжден орденом Красной Звезды.

Командир 3-й эскадрильи соседнего полка старший лейтенант Гаврилов, смертельно раненный, на фюзеляже самолета написал своей кровью “Умираю за Родину!” Его могила сохранилась на кладбище в федосеевке. На всю жизнь запомнилось мужество, смелость, находчивость наших летчиков. Какие они были бесстрашные!

Немецкие самолеты, не пробившись к дороге, весь груз сбрасывали на наш аэродром. И тогда доставалось нам. Но самое страшное, когда немецкие самолеты на бреющем полете гонялись за каждым человеком.

Однажды капитан Туляков, командир 1-й эскадрильи, раненый, привел и посадил самолет на свой аэродром. Мы с техниками побежали помочь ему выбраться из кабины. Но немец ходил на бреющем полете и обстреливал самолет.

Майор Пироцкий, заместитель командира полка по политчасти, дает команду:

— Назад!

Бежим обратно, а немец уже делает второй заход. Самолет капитана загорелся и взорвался... На всю жизнь запомнился запах горелого человеческого мяса.

Капитан Туляков был небольшого роста. Немного прихрамывал после ранения. Летать он не имел права. “По знакомству”, через брата, добился направления в полк. Механики помогали ему сесть в самолет, под ногу что-то подкладывали, чтобы доставала до педалей управления. После полетов помогали выбраться из кабины. Так он мстил немцам за жену и детей, погибших в Харькове.

Лейтенант А. Чернецкий, раненный в ногу, привел самолет “домой”. Мы насчитали 23 пробоины. Летчик был направлен в госпиталь, а самолет мы залатали. Чернецкий тоже был награжден орденом Красной Звезды.

Много можно рассказать о летчиках. Но и назем ные специалисты у нас были на высоте. Правда, нас не очень поощряли, хотя мы выполняли очень ответственную и трудную работу. Что без нас, оружейников, мог сделать летчик? К тому же, если бы мы делали что-то неправильно, летчик становился бы живой мишенью для врага.

Наша работа была, можно сказать, почти “медицинской”. От нас требовались идеальная чистота, точность, аккуратность.

Сейчас, спустя много лет, мы сами себе удивляемся, какие мы были уверенные в себе. Смелые, бесстрашные.

Разумеется, такими мы стали не сразу. Помню первый вылет самолета на боевое задание, на котором я лично заряжала пулеметы и пушки. На самолете “харрикейн” было установлено 2 пушки “испано”, 8 пулеметов “браунинг”, под плоскостями подвешивались два эрэса (реактивных снаряда) и небольшие, по 6 килограммов, бомбочки.

До сих пор помню все до мелочей. Как влезла в кабину летчика, поставила на предохранитель гашетки, открыла лючки, наполнила боеприпасами патронные ящики. Зарядила пулеметы и пушки. Доложила о готовности технику по вооружению Тарасенкову.

— Доложите летчику,— приказал он.

Летал на самолете командир звена лейтенант Иван Сорокопуд. Он посмотрел на меня почему-то свысока, даже надменно, и сказал:

– Если ты уверена, что вооружение не откажет в бою,— можешь быть свободной.

Вернулась на стоянку и хожу вокруг самолета. Руками все лючки перещупала. Приговариваю: “Миленькие мои, пулеметики, вы уж меня не подведите, я так старалась”.

Механик старшина В. Коробкин спрашивает меня:

    — Ты что, Валюшка, вокруг ходишь, ворожишь. Иди в каптерку, грейся, а то окоченеешь до вылета

Но тут поступила команда:

    — Готовность № 1!

Летчики — по самолетам. Выруливают на взлетную. И вот новая команда:

    — Воздух!

Полетели наши соколы на боевое задание. С каким волнением ожидали мы их возвращения домой! С тревогой вглядывались в небо, прислушивались к каждому звуку.

Приземляется наш. Бежим с механиком навстречу. Ноги не слушаются. Чужими стали. Подбежали, стоим. Летчик вылезает из кабины, спрыгивает с плоскости. Отдает парашют механику. Заметив меня, машет рукой и говорит:

— Все в порядке!

Ноги мои подкашиваются, я опускаюсь в снег и плачу. Летчик с механиком подходят ко мне.

— Ты что, Валюша?

Подняли меня, а я ткнулась головой летчику в грудь, реву, да так, что остановиться не могу. Наконец с трудом выдавила из себя:

— Пулеметы стреляли?

— Стреляли,— говорит командир.

Боже, какая это была радость! Выплакавшись, я потом весь день ходила с сияющим лицом: шутка ли, первый полет — и без замечаний. Я почувствовала в себе силы и уверенность. И потом радовалась каждой очередной звездочке, появившейся на фюзеляже самолета и обозначавшей сбитый немецкий самолет. Ведь в этом и моя заслуга была.

К нам относились как к солдатам, но больше помнится хорошее. У нас были замечательные командиры. Всю свою оставшуюся жизнь мы благодарно вспоминали о них — о командире полка майоре Борисове, заместителе командира полка майоре Пи-роцком, командире эскадрильи старшем лейтенанте Прошкове, заместителе командира эскадрильи капитане Гановском.

Особенно помним нашего комиссара, полкового любимца майора Пироцкого. Умный, добрый, честный, требовательный, всегда аккуратный, подтянутый. К нам, девчатам, относился по-отцовски. Ни одно комсомольское собрание не проходило без него. Говорил он просто, от души. От его слов поднималось настроение.

Все его интересовало: как у нас дома, что пишут родные. Бывало, после гибели кого-нибудь из лет чиков мы ходили с заплаканными глазами. Придем к себе — и дадим волю слезам. А тут команда:

— Всем в клуб!

Майор Пироцкий уже там. Не кино — так концерт, не концерт — так танцы организует. Самодеятельность у нас была своя. У майора Пироцкого был красивый, сильный голос, и он всегда запевал свои любимые песни “Ревела буря”, “Распрягайте, хлопцы, коней”, “Среди долины ровныя”

Мы знали, что у него была семья в Харькове, жена и сын. Знали и о том, что ему ничего не извест но об их судьбе. Он показывал нам фотографии. Мы всегда удивлялись его мужеству. Наравне со все ми он вылетал на боевые задания. Тогда ему было немногим больше 38 лет.

31 декабря 1943 года я, Ася Елькина и Тося Казанцева поехали домой в отпуск. Майор Пироцкий провожал нас, остановил какую-то попутную машину. Договорился с шофером, который довез нас до вокзала. Приезжаем после отпуска, а нам говорят — погиб майор Пироцкий. Убит из-за угла диверсантом. Как мы плакали, досадовали, если бы знали — и в отпуск не поехали бы.

Домой мы съездили хорошо. Ходила я на завод, где работала до армии. Была в горкоме комсомола Нам вручили пригласительные билеты на новогодний комсомольский вечер, специально устроенный в нашу честь 8 января 1944 года. На обороте билета была приписка: “Явиться в военной форме”. Пришли мы в форме, но... захватили с собой и туфельки, о которых очень соскучились. Я тогда приезжала в кирзовых сапогах 42 размера, а туфли носила 34-го. С сапогами надевала шерстяной чулок, носок и портяночку из байкового одеяла. Были у меня и валенки б/у, но разноцветные: один черный, другой коричневый. Но ничего, носила. Было б тепло!

Помню, одно время была тяжелая проблема с чулками. Командир эскадрильи старший лейтенант Прошаков велел выдать нам кальсоны, и все девчата полка ходили в кальсонах вместо чулок. Позднее выдали теплые кальсоны, разноцветные: голубые, малиновые, коричневые. И никто над нами не смеялся. Так и в клуб ходили, и танцевали. Что поделаешь — война.

На всю жизнь запомнила фронтовую дружбу. Радость, горе, обиды — все делили пополам. Письма, что получали, читали все вместе.

Была у нас в эскадрилье Таня Король. Типичная украинка. Среднего роста, с темно-русыми волосами, серыми глазами, которые светились какими-то огоньками —“чертиками”. У нее были белые ровные зубы. Это красило ее, особенно когда она улыбалась. Таня пела украинские песни: “Ой, не свети, мисяченко”, “Солнце низенько”. Я до сих пор помню и пою ее песни. Участвовала она и в драмкружке. Веселая, общительная, но временами вдруг становилась такой печальной, особенно когда мы получали почту. До войны она жила в Бердичеве. Муж был военный. Когда началась война, она пошла в партизанский отряд, действовавший на Украине. В ШМАС была направлена после ранения. Ничего не знала о своих родных, о муже.

Полина Манькова (сейчас она Тарасенкова), свердловчанка. Худенькая, темно-русая, она всегда сидела в стороне и о чем-то думала. Я сама заговорила с ней, и мы подружились на всю жизнь. Оказалось: вышла замуж — и вдруг война. Муж уже на фронте, а дома больной отец, мама, сестренка.

Как-то без нее?

Вера Поветьева — из Кустаная Челябинской области. Смуглая казашка, с черными глазами и пышным кучерявым чубом. Полненькая, пухленькая, неторопливая в движениях. Муж у нее был на фронте. Однажды получили почту, смотрим — Вера в слезах. Все к ней:

— Что случилось?

Оказалось, муж недоволен, что она в армии. “Таких, как ты, эрзац-солдат и здесь навалом! Можешь не писать, у меня другая”,— сообщил он. Какой нахал! Как мы были возмущены его письмом! Вера на его письмо не ответила и перестала писать.

Нина Пасынкова, из города Карабаш Челябинской области, ростом была меньше всех. Чернобровая, черноволосая, с голубыми глазами и длинными ресницами. Да еще зуб золотой! Она была скрытная. Все как-то сторонилась нас: “Я сама, я сама”.

Шура Алексеева до войны жила где-то около Бреста. К нам прибыла на должность прибориста. Ростом была выше всех. Строгая, с низким голосом, всегда аккуратная, подтянутая.

Когда мы жили в Федосеевке в отдельном доме, одна из нас, по очереди, уходила с аэродрома раньше. Надо было истопить печку, вымыть пол, согреть воды, точнее — натаять снегу. Придешь, бывало, и думаешь, где дров раздобыть? Забор где-нибудь разберешь, нарубишь досок, синяков-шишек наставишь себе. Девчонки придут, а в доме тепло.

И начинаем мы прихорашиваться. Война войной, а очень хотелось быть красивыми! Я была за парикмахера. Такие девчатам прически-укладки делала! Ребята все удивлялись: “У нас девчата на подбор, все кучерявые”. А мы спать ложимся — брови карандашом подведем, утром осторожно умоемся — и порядок. Ребята снова: “Наверное, ночь не спят, прихорашиваются”.

Как-то приехал в полк начальник штаба дивизии подполковник Веклич. Сопровождающий его старший лейтенант и говорит, да громко так:

— Война, а у девчат брови подкрашены! А подполковник ему спокойно замечает:

— Это очень хорошо, что девушки за собой следят.

Я была моложе всех и всегда что-нибудь да вытворяла. Кормили нас по тому времени хорошо. Летчикам выдавали доппаек, и они делились с нами. Однажды дали они нам сухих сливок. А у меня была привезенная из дому пол-литровая эмалированная кружка. Притащила я снегу, насыпала сливок, сахару (получала вместо табака), намешала, вынесла на мороз. Получилось мороженое. Понравилось, повторили еще раз, потом еще. В итоге у всех заболело горло.

Сижу, мешаю очередное мороженое, и вдруг приходит к нам техник Тарасенков. Я кружку — в тумбочку. Техник дает нам указания на завтра, а у меня все мысли в тумбочке: “Мороженое тает”. Я и спрашиваю:

— Товарищ старшина, а вы мороженое любите?

— Люблю, Валюнчик, особенно пломбир в шоколаде!

Вытаскиваю кружку и предлагаю:

— Угощайтесь.

А он мне в ответ:

— Так вот отчего у вас у всех горло болит. Чтобы это было в последний раз!

В столовой в обед нам давали 200 граммов хлеба и 120 граммов сухарей (большие такие, через всю булку нарезанные). Хлеб съедим, а сухари оставались. Я забирала их, складывала в противогазную сумку, туда, где гофрированная трубка. Как кто проголодается — ко мне: “Дай сухарик”.

Шура Алексеева больше всего боялась, как бы немец столовую не разбомбил. Мы, уралочки, голода большого не испытали, не успели, а Шура с матерью, когда из Бреста эвакуировались, чего только не натерпелись.

О противогазе стоит сказать несколько слов. Он был нашим неразлучным другом. Всегда рядом, через плечо. И чего в нем только не было! Настоящий склад! Однажды к нам в эскадрилью пришел начальник химической службы полка. Выстроилась вся эскадрилья. Началась проверка. Стою и чувствую — горю, краснею до ушей! Дошел “химик” до меня, заглянул в сумку и приказывает:

— Вытряхивай.

Без слов вытряхиваю содержимое на землю. Сухари, нитки всех цветов радуги, крючок вязальный, иголки, спицы, полотно парашютное, платки, шарф, конверты, бумага, материал для подворотничков! Все смеются, а я стою и думаю: “Все, сейчас на гауптвахту отправят!” Да, видно, шарф и платочки понравились, я же их всем раздавала. Даже летчики наши носили фуражки с кокардами, мною вышитыми. Распускала стропу от парашюта, красила акрихином. На полотне рисовали кокарду, я и вышивала. После проверки противогазов начальник химической службы, где бы ни встречал, останавливал и говорил: “Покажи противогаз”. Даже в клубе.

Когда появились ягоды в лесу, пока иду до дому, полную пилотку голубики наберу. Ее возле залива, по берегу, целое море! Приду, ягоды — в котелок, немного сахару — и в печь. Всех накормила вареньем. Ко Дню авиации грибов литровую банку насолила. Очень вкусные были грибы.

Да, время было трудное, но в затишье от боевых действий мы начинали отходить от напряжения, писали письма, приводили в порядок свое имущество, фронтовую жилплощадь.

Вот так и жили-служили северяночки.

Демобилизовалась 22 июля. Ехала первым эшелоном победителей. Сколько было радостных встреч! С кем-то были вместе в госпитале, с кем-то — в запасном полку. Москва, Свердловск...— да и вообще, по всему пути следования эшелона нас встречали ликованием.

В Асбест я приехала 1 августа 1945 года. В сентябре уже работала на своем заводе. Вначале в бухгалтерии, а потом в ткацком цехе—ткачихой. В 1968 году вышла на заслуженный отдых.


Желтые лилии

Елизавета Никитична ИВАНОВА, оружейница
760-го истребител ьного авиационного полка

Письма... Если б знала... Ну почему мы в молодости не думаем о завтрашнем дне? Какие письма мы писали домой! Сколько в них было ласки, любви, благодарности! Да и как иначе можно разговаривать с мамой, давшей тебе жизнь, свою кровь, частичку сердца? Сколько можно было бы сейчас восстановить...

А вот поди ж ты, вернулась с фронта — и сожгла все письма. Глупая... Ну хотя бы одно письмо любимого сохранить. Нет. Не сочла нужным. Как теперь передать чувства тех лет? Чувства восемнадцатилетней девушки, оказавшейся там, где витала смерть, скорбь и... любовь.

Скажу больше, двадцать лет мы, фронтовички, не хотели даже признаваться в том, что были на войне. Думаете, случайно? И по сей день нет-нет да и услышишь пакостное: “А-а, эта? Так она на войне была. Вы что, не знаете, чем девушки занимались на войне?..” А мы жизни своей не щадили, по капле кровь готовы были отдать, лишь бы на минуту, на час приблизить Победу.

Ну а уж если говорить о том самом, на что намекают всезнающие сплетницы, то пусть запомнят: никакая война не в состоянии отменить любовь.

Непростая доля выпала девчатам моего поколения. Многие, да что там многие, абсолютное большинство, еще и не целовались, не знали, что такое любовь. А потом, спустя совсем немного времени, любимых хоронили своими руками. Где-то там, на Севере, на Западе, под Берлином, куда и поехать-то сейчас — проблема. И лежат их любимые в осиротевших могилках, в сопках, на берегах горных рек и зеркальных озер. И хорошо еще, если на них наткнулись следопыты. Тогда будут и цветы, и уход. А много ли таких могил?

Помню, поставили у нас в Березовском в честь двадцатилетия Победы на площади обелиск в память о погибших. Подошла я к обелиску, вспомнила наших летчиков, техников, девушек, погибших безвременно и несправедливо, своего любимого и... расплакалась.

Я понимаю, это не вызовет волнения у молодёжи, это я говорю своим сверстникам, которые не только поймут, но и разделят мою скорбь.

Да, не все мы устроили свою личную жизнь. Многие и по сей день живут одиночками, другие стали вдовами в восемнадцать лет, да так ими и остались на всю жизнь.

Были и такие, которые влюблялись безоглядно, доверялись и были обмануты.

Что ж, война не только разрушила села и города, она искалечила души. А эти раны уже не заживут никогда.

Я лично успокаиваю себя тем, что в те трудные годы была на передовой, рядом с героями, своим трудом способствовала общему делу.

Вот только ночами бывает неуютно. Сколько лет прошло, а до сих пор снится: то винтовку потеряю на посту, то будто немцы окружают, то пушки в полете отказали. Проснешься — пот холодный вытрешь и думаешь: “Слава богу, что это только во сне”.

Очерствели мы к концу войны, стали безжалостными. Впрочем, я не права. Жалость осталась. Мы просто окаменели. От усталости, от ежедневных похорон. Опускаем очередного летчика в могилу — и хоть бы слезинка выпала!

Это страшно. И в этом самая большая трагедия человека. Когда я вижу, с каким безразличием люди творят зло, хочется крикнуть: “Люди! Опомнитесь, что вы делаете?! Ведь сейчас не война. И перед вами не фашисты, а соотечественники”.

Нет, не останавливаются. Преступность растет, люди развращаются. Жить стало неспокойно. И это тоже сделала война. Если бы ее не было, какой бы сегодня была наша жизнь!

В мае 1942 года в числе других девушек-добровольцев я стала курсантом Троицкой авиационной школы младших специалистов. За три месяца мы научились стрелять из винтовок и пулеметов, изучили авиационное вооружение, приняли присягу. Строем, с хилыми вещевыми мешками за плечами, под звуки духового оркестра направились на железнодорожный вокзал.

Женщины, жители Троицка, с плачем, с воем шли за нами до самой станции. Состав из товарных вагонов поглотил нас в свое необъятное чрево.

И вот уже позади Челябинск, Свердловск, Пермь, Вологда.

В Тихвине мы впервые увидели следы войны. На развороченных путях стояли разбитые вагоны. Привокзальные дома и вокзал были разрушены. Город погружен во мрак.

За Тихвином мирная жизнь кончилась. Впереди нас ждали фронтовые дороги. На станциях мы видели встречные поезда с ранеными. С жадностью расспрашивали тех, кто мог выходить из вагонов, о боях, об обстановке на фронте.

В Волхове мы уже знали, что едем на Карельский фронт. В вагонах (даже после встречи с ранеными!) не смолкали песни, шутки, смех. Среди нас оказалось много самодеятельных артистов. Девушки великолепно читали стихи.

И вдруг... поезд стал замедлять ход. Густо, неприятно взревел гудок паровоза. Резко, пронзительно завыла сирена.

— Воздух!— раздался голос начальника эшелона.— Всем — в лес! В укрытия!

Стремительно выскакиваю из вагона, перепрыгивая через небольшие валуны, мчусь к мелкому густому сосняку. С ходу бросаюсь на землю и ползу. Дальше, дальше. Чтобы не увидел немец.

Но самолеты шли на большой высоте. Поезд стоял. И вполне возможно, что летчики не увидели нас.

Отбой тревоге.

Спешим занять уже ставшие родными места. Закрываем дверь. Поезд набирает скорость. Колеса поют привычный мотив. А мы молчим. Как в рот воды набрали. Страшно.

Пятнадцать суток уже в пути. На одной из станций нас сводили в столовую. Длинная, как казарма, из досок. Такие же длинные, из крепких досок столы и скамейки. Здесь мы впервые ели из солдатских котелков. Обед был вкусный, жирный. В Лоухи прибыли ночью. Никто не спал. Мы выходили первыми, и все-все девушки вышли из вагонов проводить нас.

— Девушки, счастливо вам!

— Пишите.

— Милые, живите до победы!

За три месяца в школе и двадцать суток дороги мы перезнакомились и породнились. Расставание было трудным. Мы вырывали себя из объятий, плакали... А эшелон шел дальше. На Север. Что-то нас ждет?

Паровоз дал прощальный гудок. Мы остались среди развалин. От станции осталось только одно название: Лоухи. Ни вокзала, ни строений не было вокруг — воронки от бомб. Кроме военных патрулей — ни души. Мертвая тишина. Мы сгрудились тесной стайкой, жмемся друг к другу, трясемся от страха и неизвестности.

— С приездом, товарищи! — раздался приятный, довольно густой бас.— Все здоровы? Вот и хорошо.. Шагайте за мной.

И мы пошли. Гарнизон располагался в лесу. Там, в глубине, остался целым дом, вот в нем нас и разместили.

Спать не хотелось. Было светло как днем. Мы вышли из дома, стали прогуливаться по лесу. И вдруг будто из-под земли выросли начальник патруля, офицер с повязкой на рукаве и кобурой на ремне, и два солдата с винтовками.

— Товарищи, зайдите в дом. Ночью по гарнизону ходить не положено,— строго сказал офицер.

Ночью... Какая же это ночь, если книгу читать можно! Но делать нечего. Вошли в дом, перетряхнули вещевые мешки в надежде, что отыщется хотя бы кусочек сухаря. Нет, не нашлось. За двадцать суток пути все подчистили, как мышки. А есть хотелось. Кто-то заговорил о горячей картошке в мундирах. Зоя Новых рассказала, какие вкусные пироги печет ее бабушка. Тоня Бурандукова — о том, какой ароматный суп варит мама...

Но энергия наша иссякала, разговоры затихали. Мы устроились на подушках (без наволочек) и заснули.

Утром старшие групп пошли в штаб. Отсутствовали долго. А когда вернулись, сообщили такое, от чего у нас брызнули слезы. Оказывается, мы прибыли не по назначению. Наши продукты на два дня вперед кто-то уже забрал.

Нас, конечно, не оставили голодными. Выписали аттестат, выдали на два дня продуктов. До подхода поезда мы на кострах приготовили себе обед. По возмущались, пошумели. Какими же мы были наивными! Сама война была несправедливостью.

День прошел спокойно, а вечером мы снова услышали вой сирены. Тревога! Разбежались кто куда. Кто-то в дом, другие за валуны, третьи за деревья.

Но и на этот раз обошлось. Где-то вдали, за лесом, грохнули взрывы. Мы были уверены, что это бомбы, но бывалые солдаты уточнили — артиллерийские снаряды. Началась артиллерийская дуэль. Мы впервые услышали эхо войны.

Поезд пришел на третий день. Мы энергично забрались в те же товарные вагоны (сейчас их называют телятниками) и вскоре прибыли на станцию Боярская. Там, неподалеку, и базировался наш полк приписки, с которым нам предстояло пройти нелегкий, тревожный и радостный путь. 760-й истребительный авиационный полк.

Нас ждали. Это было приятно. Летчик, старший лейтенант, стоял почти напротив нашего вагона.

Когда поезд остановился и мы стали выпрыгивать из вагонов, он подошел, приветливо поздоровался и представился:

— Старший лейтенант Арефьев. Прошу в машину.

Он вместе с нами сел в кузов. Завязался оживленный разговор. Нам хотелось узнать обо всем сразу. Машину трясло как на гофрах. Оказывается, дорога была проложена через болото.

Но вот мы и дома. Так сказал Арефьев, когда машина остановилась возле землянки. Неподалеку, на валунах, сидели летчики.

Из землянки вышли два офицера: майор Аникеев, командир полка, и майор Савчишкин, его заместитель по политической части. Савчишкин тут же вступил в свои права и провел с нами беседу. О войне, о бдительности. Напомнил нам о том, что мы девушки. Порекомендовал вести себя строго.

— А то вон какие коты сидят,— кивнул он на летчиков.

“Коты” и в самом деле поглядывали на нас с явно нездоровым интересом. Но мы понимали, что замполит пошутил, и восприняли его замечание правильно.

После беседы на той же машине нас отвезли в деревню, дали немного отдохнуть, потом вручили лопаты, и под командованием все того же замполита мы стали рыть котлован для землянки.

Потом бойцы из батальона обеспечения приступили к строительству, а мы — к изучению авиавооружения. Полк был оснащен английскими самолетами “Харрикейн”, на вооружении которых был пулемет “Браунинг”. Занятия с нами проводил инженер полка по вооружению старший техник лейтенант Бобаненко.

Разбили нас по эскадрильям. Маша Овчинникова, Тося Красных, Анна Ваулева, Лиза Леденцова и я попали в 3-ю, имени Валерия Чкалова.

Еще в дороге я крепко подружилась с Овчинниковой Машей. Мы мечтали быть вместе, в одной эскадрилье. Мечта наша сбылась. И мы оказались не только в одной эскадрилье, но и в одном звене.

И началась наша боевая деятельность. Летчики 760-го ИАП летали на разведку объектов противника, перехват немецких самолетов, сопровождали штурмовиков, охраняли Кировскую железную дорогу. На этом аэродроме нам пришлось пережить первое боевое крещение, здесь мы впервые пошли в караул, пролили первые слезы о погибших. Ну и впервые влюбились...

Здесь, на аэродроме Боярская, была наша первая фронтовая землянка. Двухъярусные нары, набитые сеном матрацы (роскошь по фронтовым условиям!), земляной пол, бревенчатые стены и потолок, “буржуйка” и коптилка из гильзы артиллерийского снаряда.

Аэродром — полевой. Это большое, укатанное тяжелыми катками поле, обвалованные стоянки самолетов. Тут же, неподалеку, в сосняке, землянки для личного состава полка. В двух сохранившихся домах разместились санитарная часть и клуб.

В клубе выступали заезжие артисты, вечерами, если не было полетов, организовывались танцы. Не дремали и самодеятельные артисты. И хоть уставали, но пели песни, задорно танцевали, рассказывали юморески.

И вот мой первый караул. Готовили нас со всей тщательностью. Советы сыпались со всех сторон: смотреть в оба, не спать, помнить о том, что охра52

няешь самолеты. Постепенно на нас нагнали столько страху, что на пост мы пришли уже сломленными Особенно страшно было от мысли, что немцы могут тайно подкрасться и воткнуть тебе нож в спину. А еще страшнее, о чем и думать не хотелось, это то что в рот воткнут кляп, свяжут и уведут в качестве языка. А потом будут допрашивать, бить, пытать...

И как же я обрадовалась, когда на пост пришел проверяющий, инженер по вооружению. Мы с ним еще не успели хорошо познакомиться, времени-то прошло совсем немного. Но отметили, что это хороший душевный человек. При всей сложности своих обязанностей сумел сохранить доброту и человечность Лет ему было где-то под сорок. Он вел себя с нами так, будто пройдет еще месяц-два и нас девчат, распустят по домам. Война в его понимании была чисто мужским делом. А поэтому он и называл нас чаще не по уставу, а просто: Валя, Маша, Тоня.

И вот стою я на посту и трясусь от страха. А погода ясная. Ночь-то в Заполярье летом светлая. Я хожу возле землянки, прислушиваюсь к каждому шороху, все пытаюсь понять: мышь полевая прошуршала или враг крадется. Мысленно готовлю себя к встрече с немцами: сбрасываю с плеча винтовку, клацаю затвором (это я пулю загоняю в патронник), и кричу: “Стой! Кто идет?”

Но... вместо немцев на пост пришел инженер. Я, конечно, как учили, строго по уставу:

— Стой! Кто идет?

— Свой.

— Пароль!

— Одесса.

— Проходите.

Подошел инженер ко мне, похвалил:

— Молодец. Так и дальше служи. Я обрадовалась. Стою, улыбаюсь.

— Откуда родом?— спрашивает он.

— С Урала.

— Никогда не был на Урале. Сказки Бажова о малахитовой шкатулке читал с интересом. А вот своими глазами живой малахит не видел. Мать есть?

— Есть. И мать, и брат, и сестра. Отец умер.

— Вот как. Из рабочих?

— Из рабочих. Самая что ни на есть пролетарка.

— Вот. Потому и службу несешь хорошо. Рабочие у нас замечательный народ. Ты винтовку-то чистила перед заступлением в караул?

— А как же!

— Хорошо почистила?

— Еще бы. Мне сам Валька Шаповалов помогал. Выдраили ствол до зеркального блеска.

— Шаповалов? Это механик по вооружению?

— Ну да.

— Хороший парень. Ну, давай посмотрим, до какого блеска вы вычистили ствол.

Я протягиваю ему винтовку. Он, не заглядывая в ствол, забрасывает ее за плечо, поворачивается и уходит. Я оцепенела. Куда это он?

— Эй! Эй-эй-ей! Куда вы?! Куда винтовку-то потащили?!

И за ним. А он идет себе к штабу и хоть бы что. Я беснуюсь, бегаю вокруг него, а он молчит. Молчит и идет. Я ухватилась за приклад и тяну к себе:

— Отдай!

И не только фамилию забыла, звание его вылетело у меня из головы. Ведь меня не просто снимут, а под суд отдадут. Чего доброго — расстреляют.

Время-то военное.

— Дяденька,— кричу,— отдай винтовку, я больше не буду!

И смех и горе. Остановился он, повернулся ко мне и спрашивает:

— Ну, теперь усвоила устав караульной службы?

— Усвоила.

— Так можно разговаривать на посту?

— Нельзя.

— Можно передавать оружие?

— Нельзя.

— Что же ты так доверилась? А вдруг я скрытый шпион?

— Вы-то?!

— Да, я.

— Но вы же... вы же на самолеты пушки ставите.

— Ну и что? Ставлю. Не могу же я всем говорить, что я шпион. Вот до поры до времени и укрываюсь под маской исполнительного офицера. Что, не бывает? Еще как бывает! Так что не забывай об этом. Начала хорошо, а вот под конец опростоволосилась. Ладно, служи.

Что я пережила! Позор, стыд. Как я себя корила! Ну надо же довериться! А он, дьявол, так подошел, ну прямо хоть чай с ним пей. И ведь бровью не дрогнул. Вот артист!

Случай этот врезался в мое сознание. И что потом ни предпринимали проверяющие, ничего у них не выходило. Особенно изощрялся адъютант нашей эскадрильи. Я ему нравилась, и он с первого дня проявлял ко мне повышенное внимание. А я видела в нем начальника и ничего больше. А он какой-то странный был: то по поводу несвежего подворотничка замечание сделает, то за то, что честь ему нечетко отдала...

И вот однажды, глубокой осенью, приходит он на пост. Погода была, как мужики говорили тогда, мерзопакостная: дождь со снегом, пронизывающий ветер, темная ночь — хоть глаза выколи.

На соседнем посту стоял Валька Шаповалов, тот самый механик по вооружению, который в первый караул провожал меня. Красивый парень, статный. Девчонки наши любили его. И между собой называли просто Валькой, хотя он и был уже старшим сержантом.

Сошлись мы с ним, перекинулись парой фраз и разошлись: он в одну сторону стоянки, я в другую.

Иду вдоль самолетов и вдруг слышу голоса. Я винтовку с плеча и кричу, громко так, звонко:

— Стой! Кто идет?

Молчание. Я повторяю:

— Стой! Стрелять буду!

И сама — клац затвором, загнала пулю в патронник.

Остановились.

— Свои. Разводящий с проверяющим.

— Пароль.

— Мурманск

— Разводящий ко мне, остальные на месте! Подходит разводящий. Вижу, в самом деле свой.

— Проверяющему разрешаю подойти,— кричу я в темноту.

— Подходит. Всматриваюсь в лицо и узнаю: адъютант.

— Молодец, Иванова!— говорит он. И добавляет:

:— Черт возьми, всю стоянку прошли и только двоих обнаружили. Н-ну погодите!— погрозил он кому-то кулаком.

Вообще-то часовые были на аэродроме. Просто они попрятались от дождя под плоскостями, а проверяющий шел тихо, как разведчик. Вот они и не заметили его.

На другой день нас с Валькой вывели из строя и объявили благодарность. Я как-то осмелела, стала увереннее. А главное — успокоилась. Тот случай, с инженером, жег меня так, что я не знала, куда деться. Уж лучше бы меня наказали! Но инженер тогда скрыл мой позорный проступок и заставил мучиться.

Правда, служить я стала исправно. И даже в 45-градусный мороз не поддавалась трудностям. И даже у знамени стояла как положено. А пост у знамени самый тяжелый. Так за ночь измучаешься, что руки-ноги трясутся.

Придешь в землянку, бросишься на соломенную перину, и так захочется домой, к маме...

Но пройдет пяток минут. Успокоишься и начинаешь вслушиваться, что происходит вокруг.

— Люда,— говорит Маша Овчинникова,— где ты такие красивые сапожки достала?

— Уметь надо,— натягивая брезентовые (из плащ-палатки) сапожки на аккуратные ножки, говорит Люда Матюшкина.

— Ты хоть поделилась бы адресом. А то мы в кирзовых 42-го размера на танцы ходим, а ты одна в игрушечных.

В сознание врывается слово “танцы”. Открываю глаза и, еще не веря, спрашиваю:

— Девочки, сегодня танцы?

— Проснулась. Ты же из караула пришла. Тебе спать надо.

— Ой, девочки, разве можно спать, если в клубе танцы! Так всю жизнь можно проспать.

И... куда девалась усталость! Вскакиваю, сбрасываю гимнастерку, набираю ковш холодной воды, кричу:

— Маша, полей!

Любимая подруга всегда на месте. Выходим из землянки, я наклоняюсь, подставляя ладошки, Маша бережно, заботливо льет в них воду.

Холодная вода мгновенно снимает усталость. Щеки горят, глаза, чувствую, сверкают. Ух и врежу я сегодня! Вот только сапоги великоваты. Но ничего, расколем мы Людку Матюшкину, узнаем, кто ей такие сапожки сшил.

И действительно, вскоре выяснилось, что сапоги шьет за махорку старый солдат из БАО (батальон аэродромного обеспечения). Наш старшина обалдел, когда все девчонки вместо сахара запросили у него махорку.

— Вы что? Случайно не того... Не рехнулись?— спросил он.— Курить, да еще девушке — это ж... это ж позор. Кто с вами целоваться будет? Это ведь все равно что пепельницу облизать!

Логика у старшины была железная. Но мы оставались неумолимы. И вот сначала у одной, потом у другой, у третьей появились новые сапоги для танцев. На аэродром-то мы продолжали ходить в тех самых “вездеходах” 42-го размера. Зато на танцы ходили в новеньких.

Юбочки из зеленого х/б мы ушили сами по своим фигурам. Гимнастерки тоже привели в порядок. И стали неотразимыми красавицами. Порхали по залу как бабочки.

Хорошо помню тот ясный солнечный день. Наша эскадрилья закончила боевое дежурство. Мы замаскировали самолеты и пошли с Тосей Буранду ковой за морошкой. Рядом со стоянкой было болотце, и там этой морошки было видимо-невидимо. Вошли в лес и поразились тишине. Будто и войны нет. Ни гула самолетов, ни взрыва снарядов.

— Тося!

— Лиза!

Переполненные радостью, мы стали собирать ягоды и очень скоро наполнили пилотки. Красиво на Севере в конце августа. Все цветет, зеленеет. На сопочках горит иван-чай. Между его крепких стеблей краснеет брусника. Грибов — хоть косой коси.

— Тося! Подосиновик!— кричу я, увидев оранжевую шапочку над крепкой ножкой.

— Лиза! Груздь!— кричит Тося, поднимая над головой аккуратную, с мохнатыми краями белую вороночку.

— Господи, хорошо-то как!

И вдруг — взрыв. Над нами просвистел снаряд, второй, третий. Над аэродромом взвилась сигнальная ракета. Один за другим в воздух ушли самолеты. И прямо тут, над аэродромом начался воздушный бой.

Гул самолетов, разрывы зенитных снарядов, перестук автоматических пушек — все смешалось и страшном, оглушающем грохоте. Растеряв ягоды, мы бросились к аэродрому. Но через минуту упали и всем телом прижались к земле.

— Мама, мамочка! Господи, пронеси! Очень не хотелось умирать. Периодически мы поднимали головы, следили за воздушным боем. Но как только раздавался свист снарядов, утыкались носами в землю.

Бой длился минут тридцать. А может быть, больше... В те минуты время тянулось бесконечно медленно. Немецкие самолеты кругами стали уходить и сторону от аэродрома. Где-то за лесом раздалось несколько взрывов. Мы молча поднялись и побежали к стоянкам. Наши самолёты были в воздухе. Хорошо все-таки, что и пушки и пулеметы на них были заряжены.

Один за другим стали приземляться “ястребки”. Мы, уже одетые в комбинезоны, в перепачканных ягодами пилотках, встречали их. Приземлился и мой, пилотируемый старшим лейтенантом Арефьевым. А вот Тосин самолет не вернулся. Борис Мясников погиб.

— Борис дрался до последнего патрона,— сказал его друг Петр Зубач.— А когда кончились боеприпасы, таранил врага и горящий самолет направил на автомобильную колонну.

Тяжело пережили мы первую утрату.

Кстати, Петр Зубач был очень похож на Бориса Мясникова. Они были как братья. Всюду вместе. Даже в бой уходили парой.

Посмертно Борису было присвоено звание Героя Советского Союза. В газете “В бой за Родину!” была опубликована о нем статья.

Спустя много лет, а точнее 9 мая 1983 года, Тося Бурандукова показала мне эту газету и призналась, что была влюблена в Бориса. Все эти годы он был в ее сердце. Периодически она доставала газету, вновь и вновь перечитывала статью и вспоминала.

Я посоветовала Тосе послать газету в Кандалакшу, в музей 7-й Воздушной армии.

Работы в тот день у нас было много. Наши летчики сбили два немецких самолета, и мы были страшно горды тем, что пулеметы сработали безотказно. Весь день мы набивали пулеметные ленты, чистили оружие, заправляли патронные ящики.

Поздно вечером уставшие девушки разошлись по землянкам, а я, неугомонная, с разрешения техника пошла побродить по лесу. Люблю лес! И по сей день люблю. Как только появится свободная минутка, иду в лес. Он придает мне силы, бодрость, желание жить.

Удивительно, но побеги нежных крошечных листьев вызывают во мне такую радость, что я готова в такие минуты обнять всех. Ведь зарождающиеся листья — это зарождение новой жизни!

В детстве и юности я зачитывалась воспоминаниями путешественников Арсеньева, Пржевальского. Как я понимала Дерсу Узала, который в каждом растеньице видел живое существо.

Особенно я любила (да и сейчас люблю) цветы. И когда неожиданно набрела на болотце с желтыми лилиями, обрадовалась как встрече с мамой. Я так нежно их рвала, так бережно несла на стоянку! Слабенькие, красивые... Они очень гармонично вписались в кабину летчика. Я представила, как обрадуется старший лейтенант Арефьев, увидев эти цветы. С тем и пошла домой.

Утром я чуточку задержалась и вопреки традиции на стоянку пришла чуть позже техника. Он озабоченно осматривал самолет, по-хозяйски приводил в порядок то, что мы недосмотрели вчера. Ветошью устранял пятна на капоте.

В кабине уже сидел летчик и тоже внимательно всматривался в приборы, включал и выключал тумблеры, видно, проходил тренаж.

Я взяла ветошь и стала протирать фюзеляж самолета, там, где находились пулеметы. И вдруг мой взгляд упал за плоскость. Там, на земле, лежали мои цветы.

Ничего не понимая, с разрушенным сердцем, я подошла к цветам и опустила голову. Как? Почему? За что? Ведь я от чистого сердца! Из уважения.

Мое состояние было настолько угнетенным, что я не заметила, как Арефьев покинул кабину, подошел ко мне, положил руку на плечо.

— Не обижайся. Цветы я люблю. Но... нарви других, не желтых...

Других цветов нарвать не удалось. По боевой тревоге эскадрилья поднялась в воздух. Где-то на севере, над железной дорогой состоялся воздушный бой, и мой командир был сбит.

Мы долго стояли на краю аэродрома, до рези в глазах всматривались в горизонт, надеясь на чудо. Но чуда не свершилось. Присев на патронный ящик, я дала волю слезам. Мой бедный техник сидел рядом, обняв, гладил своей заскорузлой пятерней мои волосы и молчал. Да и что говорить? Какими словами можно утешить, когда гибнет почти родной человек?

Осиротевшие, мы прижались друг к другу и так, наверное, просидели бы всю ночь, если бы не пришел замполит полка майор Савчишкин. Стоянка уже опустела. Специалисты и летчики ушли на ужин. Самолеты были замаскированы. И от этой пустоты, от того, что с нами не было нашего командира, на душе было так тяжело, так грустно, что не хотелось жить.

Майор Савчишкин присел на корточки, посмотрел на меня, зареванную, на техника, с покрасневшими от слез глазами, и улыбнулся.

— Ревете? Это хорошо. Хорошо, что у нас такая дружба в полку. Только война ведь еще впереди. Сколько будет смертей! Разве на все хватит слез?— И, поднимаясь, закончил:— А ваш командир жив.

— Жив?!— воскликнули мы.

— Жив. Выпрыгнул из горящего самолета с парашютом. Его подобрали наземные войска и отправили в полевой госпиталь. Ранен он. Только что сообщили об этом по рации. Так что идите ужинать, а завтра примете другой самолет.

Окончилась наша оседлая жизнь на аэродроме Боярская. 3-я эскадрилья перелетела в Лоухи, на тот самый аэродром, на котором нам не нашлось места. Но не успели мы обосноваться — новый приказ: передислоцироваться в Кемь. Там стоял 17-й гвардейский штурмовой авиационный полк. Вот наши истребители и должны были их прикрывать.

Мы получили новые самолеты. Свои, отечественные. Они имели хорошее вооружение: пушку, пулеметы, эрэсы. Все это мы должны были содержать в идеальном порядке.

Наше звено дежурило. Летчики сидели в кабинах самолетов. Маша Овчинникова, Тося Красных, Валька Шаповалов, старшина Ягодка и я были в каптерке, ждали команды на вылет. Казалось, уже привыкли к тревогам, взрывам, бомбардировкам. Но... это только казалось. Послышался гул самолетов. Мы выбежали из каптерки. От белого снега зажмурились. Потом, прикрывая ладошками глаза, стали смотреть на небо. Два немецких самолета приближались к нашему аэродрому. Два наших истребителя тут же взлетели и пошли на сближение. Мы скатились в овраг, на краю которого располагалась стоянка нашей эскадрильи, и стали наблюдать за воздушным боем.

До сих пор помню, что бой длился сорок минут. Наши летчики старшие лейтенанты Орлов и Араховский не допустили врага к аэродрому. Оттеснили немцев на запад и пошли на посадку.

Горючее явно было на исходе. Но самолеты почему-то никак не могли сесть. Только с третьей попытки приземлились наши соколы. Пробежали по полосе и остановились.

Мы бросились к ним и все поняли: машины были изрешечены, тяги перебиты, гидравлические трубопроводы тоже. Все системы выведены из строя. Как они сели?!

Подошел трактор и отбуксировал самолеты на стоянку. Мы тут же стали снимать пулеметы, чистить их, набивать ленты, К нам подошел с налитыми кровью глазами смертельно уставший Орлов и, пытаясь изобразить на лице улыбку, произнес:

— Спасибо, девчата, пулемет сработал хорошо. Летчики пошли в столовую, а мы остались чистить пулеметы, латать машины. Да, такова судьба авиационного специалиста: “Первым делом, первым делом самолеты...” По этому поводу хорошо сказала Герой Советского Союза Марина Чечнева в своей книге “Небо остается нашим”: “Мы, летчицы и штурманы, летали ночью, а днем имели возможность отдыхать. А наши девушки, механики и оружейники, не имели такой возможности. Они латали наши самолеты, готовили их к боевым вылетам. Мы удивлялись их выносливости”.

Столовая располагалась в поселке, довольно далеко от аэродрома, по крайней мере дальше, чем на других аэродромах. И когда летчики были уже в столовой, с КП взвилась сигнальная ракета.

Летчики повыскакивали из-за столов и побежали на стоянку. Три немецких самолета подошли к аэродрому и беспрепятственно стали расстреливать наши боевые порядки. На стоянке в это время были Валька Шаповалов и старшина Ягодка. Мы с Машей и Тосей в каптерке разбирали пулеметы.

Два наших летчика сумели взлететь и сразу вступили в бой. Третий попытался тоже, но на взлете его расстреляли и он упал в конце аэродрома. Мы сидели, прижавшись к дощатой стене каптерки, и в окошко наблюдали, как фашист с черными крестами на плоскостях заходит на стоянку и поливает ее свинцом. Я даже видела лицо летчика. Хищное, горбоносое, с тонкими губами.

Нет, никому не желаю оказаться на нашем месте. Видеть, как в тебя целятся из пулемета, и быть не в состоянии что-либо сделать — это ужасно.

Подбили, как выяснилось, заместителя командира нашей эскадрильи. Самолет ткнулся носом в землю и так остался торчать хвостом вверх. И это спасло летчика. Если бы машина скапотировала и упала на кабину, самолет бы взорвался и летчик погиб.

А бой разгорался. Четыре самолета с диким ревом крутились над аэродромом. И то ли оттого, что наши летчики не успели отдохнуть, то ли немцы и в самом деле были сильнее, только один из них зашел нашему в хвост и подбил его. Самолет загорелся, мы, кусая руки, по-бабьи завыли, а немцы, довольные тем, что уничтожили два самолета, ушли.

Наш летчик, похоже, был ранен. Самолет отвесно пошел к земле и взорвался.

В тот же день и тоже в пределах аэродрома погиб Орлов. Сержант Бойцов и ребята из штурмового полка встали на лыжи и бросились к упавшему в лес самолету. Подбежали в тот момент, когда машина была охвачена пламенем и вот-вот должна была взорваться. Подойти было невозможно, пламя добралось до баков. Раздался взрыв. В глубокой яме, оставшейся на месте взорвавшегося самолета, ребята нашли несколько кусков тела Орлова.

Останки положили в гроб, заколотили его. Мы все стояли в почетном карауле. На могиле из винтовок дали прощальный салют и поклялись отомстить за гибель Орлова.

Трудные это были дни. Ох трудные!

С наступлением весны наша эскадрилья вернулась на аэродром Боярская, где оставались штаб полка, 1-я и 2-я эскадрильи. Поработали, а летом всем полком передислоцировались в Алакуртти.

Говорили, что этот аэродром, расположенный вдоль хребта покрытой хвойным лесом возвышенности, был самым ровным в Европе. Начало и конец взлетно-посадочной полосы были на одном уровне.

Гарнизон только что был освобожден нашими войсками. Фашисты, уходя, оставили печальное зрелище: кирпичные здания были разрушены, землянки — тоже, а те, что оставались целыми, заминированы. Полотно железной дороги исковеркано, мост через реку взорван.

И единственное, что осталось целым и невредимым,— это лагерь для военнопленных. Очевидцы рассказывали ужасное. Пленных, которые в состоянии были ходить, увезли эшелоном. Всех остальных утопили в реке.

Мы ходили в лагерь. Это два длинных барака, обнесенных в несколько рядов колючей проволокой. Неподалеку в землю был вкопан огромный котел. В нем и возле лежали груды пареной репы. Это все, чем кормили наших военнопленных.

В бараках были сплошные двухъярусные нары. На нарах — солома. Грязь, вонь, смрад.

Мы встретили нашего моряка, побывавшего в этом лагере. И он рассказал, как фашисты сбрасывали в реку живых военнопленных.

Боже, как мы не умерли от всего этого! По гарнизону в одиночку ходить не разрешалось. Но немец, видимо, стал выдыхаться и налеты делал все реже. Ребята раздобыли гранаты-лимонки, сколотили плот и пригласили нас с Машей Овчинниковой глушить рыбу. По берегу реки на несколько километров тянулись немецкие землянки. Мы заходили в них, но ничего не трогали. По опыту знали: заминировано.

В одной землянке стоял приличный стол, на столе бутылки с хорошим вином, патефон. Валька Шаповалов потянулся было к патефону, но я опередила его:

— Стой! Не трогай!

Вышли, увидели саперов, они тут же, при нас обнаружили мину, стоило дотронуться до патефона — и всех нас разнесло бы на куски.

Возле другой землянки увидели несколько десятков гробов. Потом узнали: для немецких офицеров. Их хоронили торжественно и в гробах. Удивительная нация! Каждый день ходить мимо гробов, зная, что один из них приготовлен для тебя,— и хоть бы что! Железные люди.

Мы так стремительно передислоцировались в Алакуртти что продслужба отстала. В итоге мы перешли на немецкие галеты и рыбу, которую еще предстояло поймать. Находчивые отыскали немецкий склад и набрали муки и рису. Лепешки, которые я пекла, с удовольствием ели даже летчики.

А однажды всей эскадрильей ходили за горохом в поле. Набрали полные мешки.

Возвращаемся, а нам говорят: “Был фотокорреспондент”. Такая жалость! За всю войну ни разу не сфотографировались!

А вскоре наш полк перелетел в Лодейное Поле. Летный состав на самолетах, а нас, наземных специалистов, доставили на машинах. Некоторые спрашивают: как опаснее — воздухом или по земле? И так и эдак нерадостно. В воздухе наш транспортник могут расстрелять, как в учебном тире на стенде. По земле, особенно в карельском лесу, в любое мгновение можно было ждать нападения финнов или немцев. Особенно были страшны финны. Безжалостные, они глумились над нашими бойцами. Сколько раз мы встречали на дорогах расплющенные валунами тела наших бойцов и командиров!

После Свирской операции, когда нас на паромах переправили на ту сторону, мы увидели такое, что и в голове не укладывалось. Мы ведь в наземных операциях не участвовали и наблюдали только воздушные бои, видели лишь разрушенные самолеты. А потому представить себе, что бывает в результате схваток на земле, просто не могли.

Воронки от бомб, разбитые танки, искореженные машины, убитые лошади, и всюду, по обеим сторонам дороги, могилы, могилы, могилы, братские захоронения.

На полевом аэродроме на западном берегу Свири мы сразу принялись за дело. Наши войска, используя успех, гнали врага все дальше и дальше на запад. Авиация помогала им. Штурмовики, бомбардировщики, истребители армадами ходили на подавление живой силы и техники. Наши летчики сопровождали, вели воздушные бои, ходили за линию фронта.

Работы у нас было очень много. Спали урывками, под крылом самолета. Шатались от усталости. Надо сказать, недосыпание изматывало так, как не изматывал голод. О танцах даже во сне не думали. Появится минутка — бухнешься на чехлы тут же, на стоянке, укроешься промасленной тряпкой и провалишься в бездонный колодец сна. Ни взрывы, ни рев моторов — ничто тебя не в состоянии разбудить. И единственное, что мгновенно отрезвляет и заставляет просыпаться,— это звук мотора твоего самолета или голоса командира и техника.

— Иванова! Воздух!— кричит техник.

И ты, еще не открыв глаза, почти на ощупь, встаешь с тряпья и приступаешь к работе. Ведь все изучено до автоматизма.

Особенно изматывали передислокации. Батальон обеспечения (БАО) не успевал за нами. Мы приезжали на аэродром, где нас никто не ждал. Специалисты еще только укатывали поле, техники рубили ветки, мы маскировали самолеты. И лишь после того, как все сделаем, приступаем к поиску жилья.

И то, что спать приходилось на ворохе веток и хвороста,— полбеды. До прибытия роты охраны БАО приходилось ходить в караул. И это в незнакомой местности, в лесу! Да там одни ужи своим шипением сводили с ума!

Откуда у нас бралась смелость? Мы постоянно ощущали локоть друг друга. И в прямом и в переносном смысле. И нам не было страшно.

Единственной мечтой у нас была возможность помыться в бане. Такая возможность появилась на западном берегу Свири. Неподалеку от аэродрома в березовой роще стояла финская баня. Вот уж мы отвели душу!

На этом аэродроме мы не стали задерживаться. Он был использован нашими летчиками как аэродром подскока. И каково было наше удивление, когда нам сообщили, что после нашего отъезда аэродром взлетел в воздух. Оказывается, он весь был заминирован. Чудом мы остались в живых.

В Салми, на таком же промежуточном аэродроме, мы, девушки, жили в палатке, расположенной между двух амбаров. В хлебных амбарах, крепких, бревенчатых, разместились летчики и техники. С раннего утра и до позднего вечера взлетали и садились наши самолеты. Летчики уставали. Но им хоть немного удавалось отдохнуть. Мы же, наземные специалисты, не уходили со стоянок весь день.

Но вот возникла и у нас передышка. Поговаривали о том, что Финляндия запросила перемирия и готовилась выйти из войны. Летчики все реже поднимались в воздух, да и то чаще на разведку или побарражировать в пределах своего аэродрома.

Как-то после дежурства, пообедав в длинной полевой палатке, где размещалась столовая, я решила побродить по лесу. Еще накануне на той стороне оврага я приметила березовую рощицу. Девчата улеглись поспать, а. я пошла.

Прекрасная белая рощица напоминала мне родные тюменские леса, где я провела детство. Наслаждаясь красотой стройных березок, собирая красные, сочные ягоды, я шаг за шагом углублялась в лес. Спустилась в овраг, поднялась на другую сторону. Ягод было — как крови! Я уже наполнила пилотку, карманы комбинезона, и чем дальше углублялась в лес, тем их становилось больше.

И вдруг — голоса. Резко присела, осмотрелась. Так и есть, мимо меня, буквально в нескольких шагах, идут два финна. Я замерла, прижалась к земле. И как только они прошли, стала змейкой сползать в овраг. Как сползла, как выскочила на противоположную сторону, как добежала до стоянки — не помню.

Выскочила из леса, перешла полоску ржаного поля и наткнулась на инженера эскадрильи капитана Васильева.

— Эт-то что такое?!— воскликнул инженер, увидев у меня в руках пилотку с ягодами.

— Ягоды,— протягивая ему пилотку, говорю я.—

Угощайтесь.

_ д это что?— увидел он пробившийся сок измятых в кармане комбинезона ягод.

— Тоже... ягоды.

— Да кто разрешил?! Вам известно, что здесь еще вражеские подразделения стоят?

— Известно. Я видела их.

— Что-о?! Кого видела?!

— Финнов. На той стороне оврага.

— 20 суток ареста! Доложите командиру эскадрильи.

И уже уходя, добавил:

— Какое безобразие! Какая несерьезность!

Не задались мне мои ягоды. Мало того, что страху натерпелась, еще и арестовали. Вот уж несправедливость!

Понурив голову, пошла докладывать капитану Прокопьеву. Тот меня выслушал, попробовал ягоды. Похвалил.

— Хорошие ягоды. А вот арест не отменю. Прав инженер.

На гауптвахту меня не посадили, ее просто не было. Да и работать некому. Но одна, да еще без разрешения, в лес я уже не ходила.

И снова в путь. И снова на Север. Почистили юг Карелии, выпроводили финнов и немцев. На повестке дня — Петсамо. Самая северная область.

До Лодейного Поля — на машинах. Въехали в город — и на душе стало легче: на улицах появились люди. Кто дом восстанавливает, кто забор чинит. Живые! Люди! Три года живем возле болот да в лесах. Живых людей не видим. И хоть разрушен город, а жизнь есть. И это приятно. Не зря воюем.

В Лодейном Поле погрузились в эшелоны. Поезд с переменным успехом, но настойчиво пробивался на Север. Ночи становились все холоднее, дни короче. Иногда останавливались среди леса и стояли часами. Выскочим, попрыгаем, потолкаемся — и снова в путь. Костров разводить не разрешалось. На дворе осень, а мы в гимнастерках. До чего же неразворотливо наше руководство бывает!

Ранним утром прибыли на аэродром Ура-Губа. Самолеты наши были уже здесь. Здесь же стоял и полк У-2. Полк мужчин и одна женщина: Полина Минаева. Видимо, в каждом полку были женщины-летчицы. И нам так было приятно. На аэродроме была единственная землянка. Нас разместили в ней. Вместе с нами поселили и Полину.

За день мы так замерзали, что в землянку бежали бегом. Прибежим, прижмемся друг к другу и согреваемся. Полина спала между мной и Машей Овчинниковой.

Хорошие, милые девушки. Жаль только, что встречи наши были короткими. Полк У-2 вскоре улетел на другой аэродром, и больше мы с Полиной не встречались. Только однажды в газете “В бой за Родину!” мы прочитали о ней зарисовку.

Не засиделся и наш полк. Вначале мы передислоцировались в Гремяху, а потом в Луостари.

Помню, тащим ночью с Машей патронный ящик через весь аэродром. Остановились передохнуть. Маша посмотрела вокруг и говорит:

— Темень какая! Вот кончится война, вспомним эти минуты — и вздрогнем от страха.

И в самом деле. Тогда не боялись, а сейчас боимся. За те дни, за то, что довелось пережить. Смотришь телевизор, а мысли там, на Севере. И чувствуешь, как холодок подбирается к сердцу. Накинешь пуховый платок на плечи, натянешь его за уголки, и вроде бы теплее станет.

А вообще-то... боялись. Даже не за себя, за товарищей. Миша Ананьев, механик по вооружению, подорвался на мине. Подружка его фронтовая Маша Аверина-Ананьева, в 19 лет осталась вдовой. До конца дней своих Маша оставалась верной мужу. В 1981 году она скончалась.

Точно такая же судьба постигла Люду Матюшки-ну-Николаенкову. Ее муж, летчик Леонид Нико-лаенков, погиб в воздушном бою. И она в 19 лет осталась вдовой...

При новом перебазировании нас предупредили, что в лесах бродят отбившиеся от своих озверевшие фашисты. Не исключалось нападение. День был на исходе. Ехать предстояло горной дорогой, лесом.

Сели мы в кузов, передернули затворы винтовок и замерли. И так ехали всю ночь. Всю ночь не смыкали глаз, были начеку. Утром, когда приехали на аэродром, с трудом разогнули руки, ноги, спины. Ну разве такое для девушек!

Мы понимаем, что в масштабах страны делали не самое большое дело: готовили самолеты к полету. Нас и оценивали так: орденов не давали, изредка медаль кому-то перепадет. И все же мы гордимся тем, что были полезны. Летчик, покидая после боя кабину истребителя, благодарил в первую очередь оружейниц и техника. И это было самой высокой наградой для нас.

На фронт мама не провожала меня. Так сложились обстоятельства, что в то время она жила в Сибири, с ней находились младшие мои сестра и брат. И вот теперь, три с лишним года спустя, я всем сердцем рвалась домой, к маме. От железнодорожной станции до моей родной деревни было сто километров. Автобусов тогда не было. Автомашин тоже. И я загрустила. На свое счастье увидела слепого попутчика-фронтовика. Он в сопровождении медицинской сестры ехал в соседнее село. Разговорились — где воевал, на каких фронтах, с какого года на передовой.

И тут подходит полуторка. Развалюха натуральная. Но до жиру ли нам? С радостью взгромоздились в кузов, поехали.

Встретили его всем селом. Жена, двое детей, мать. Обняли, завыли. Мы с медсестрой стоим в стороне и тоже плачем. Ну кому пожелаешь такого счастья? Немолодой мужчина, обречен на вечную слепоту. Как-то сложится его судьба?

Сложилась. Хорошо сложилась. Я навестила его потом. В семье было полное благополучие. Жена, дети, мать крутились возле него. Все хотели угодить. Чувствовалось, они любили его. И в этом было счастье. Меня пригласили в дом, напоили чаем, накормили деревенскими, наполовину из травы-лебеды, лепешками, поговорили.

Ну а тогда я, поделившись с семьей слепого солдатским пайком, оставила у них свой вещмешок и пешком пошла домой. Проходя мимо сельского Совета, набралась храбрости и решила позвонить в свою деревню.

С трудом, но дозвонилась. Ответил мужчина, назвался председателем колхоза. Я его, естественно, не знала, но услышала, как он кому-то крикнул:

— Бегите к Ирине Степановне. Дочка с с фронта едет!

У меня затрепетало сердце, а он, председатель, виноватым голосом говорит:

— Извините, пожалуйста, у нас для встречи фронтовиков должна быть лошадь наготове, да сейчас такое горячее время, я с утра послал ее на дальний участок. Может быть, вы подождете до вечера, лошадь с поля вернется, и я пошлю ее за вами?

— Нет, нет, что вы!— закричала я.— Я пешком дойду. Здесь же всего пять километров.

Мама мне писала, что пахали они на коровах. А нередко и сами впрягались. Зерно возили на элеватор за сто километров. Так могла ли я ждать лошадь?

Вышла я за деревню, остановилась, окинула взглядом родную степь, встряхнулась, звякнула двумя своими медальками и пошла. Иду, а в голове — детство, весна, голубые цветы-незабудки. Мы ходили в степь всем классом. И так нам было хорошо!

И вдруг — мысль: жить-то надо начинать сначала! Я уже взрослая. Побывала на войне. Пора о замужестве подумать, а у меня даже платьишка нет. Все, чем я располагала, было на мне: зеленая юбка х/б, гимнастёрка, сапоги и пилотка. У слепого солдата еще шинель оставила. Отец у нас умер рано, мне не было и 11 лет. Кроме меня в семье двое. Одной маме их не поднять. Ведь они растут. И одежда на них становится дороже, и пищи им требуется все больше. А ведь за всю войну они куска настоящего хлеба не видели.

С такими горькими мыслями я шла по степи. Впереди, на горизонте, замаячили фигурки людей. “Наверное, колхозники,— подумала я,— на уборку сена идут...” До войны в этих местах были покосы, и я очень любила с отцом ездить косить траву. С вечера отец наклонится надо мной и шепнет:

— Завтра, Лизок, косить пойдем. Не проспи.

Какое там! Я спала чутко. И только отец скрипнет дверью — я уже на ногах. Протру глаза, накину платьишко и готова.

— Ах ты, моя умница!— приласкает отец.— Ну, попей молочка,и поедем.

И вот мы едем. Телега трясется. А вокруг — красота: жаворонки поют, солнце встает, незабудки голубеют...

Радостнее тех мгновений у меня уже не было.

Иду, как в авиации говорят, на сближение. Смотрю — соседки. Одна, другая, третья. Боже мой, а кто же посередине-то идет? Никак мама?!

— Мама!

— Доченька!

Нет, описать ту минуту невозможно. В голове пронеслось сразу все: детство, война, рев моторов, взрывы снарядов... И вот я в объятиях мамы. В надежных, преданных, до боли родных руках самого любимого существа. Я снова маленькая. И нет у меня за плечами войны, боевых медалей на груди, я снова — школьница.

— Как же это, доченька? Худая-то, господи! Жива!

Соседи отступили. Ждут. Не мешают. Удивительное качество у наших крестьян! Как они тонко понимают происходящее!

Но вот слезы чуть поутихли. Я смахнула их ладошкой и увидела наконец своих милых соседок.

— Тетя Нюра! Тетя Вера! Тетя Настя! И снова слезы. У каждой ведь кто-то был на войне. А то и двое-трое сразу. В редкий дом не приходила похоронка. Радуясь маминому счастью, они думали и о своих: придут ли, останутся ли в живых...

— Мово-то не видала ли, Лизонька? Второй год как весточки нет.

— А Маша-то Полетаева тоже добровольно пошла. Как узнала, что тебя забрали, и тут же в военкомат.

— А Петю орденом наградили. Говорит, языка какого-то приволок.

А навстречу уже бежали сестренка, братишка, ватага ребятишек. Всей толпой с ручной тележкой ринулись они за моими пожитками.

Все парни, с которыми я училась, погибли. Деревня осиротела. Не слышно гармошки, не раздаются звонкие девичьи голоса...

И во мне уже тогда зародился страх. Я стала бояться тишины. Меня пугали наглухо заколоченные окна опустевших домов. Радость встречи-очень скоро затмилась беспросветным горем. Печать безысходности лежала на всем. Не было хлеба, не хватало картошки, не на чем было привезти дрова.

Женщины, которым от роду было не больше сорока лет, ходили согнутые горем, в рваных, потертых телогрейках, в мрачных платках и ничем не отличались от столетних старух.

А главное — не было радости в глазах. Ведь победа! Одолели такого врага! Как же не радоваться?

— А Сашенька мой лежит под Гомелем,— говорила любимая моя соседка тетя Нюра.— И никому он там не нужен. И могилка его не ухожена...— И слезы.

Нет! Не могу. Надо бежать. Но куда? От кого? От матери?!

Маме буду присылать деньги. Но жить здесь невмоготу.

Вечерами, укладываясь в постель, воочию видела своих фронтовых подружек Машу Овчинникову, Тоню Бурандукову, Аню Маркову, Аню Ваулову, ” Зою Новых (нашего бомбовоза — одна пушку могла поднять), Нину Вилкову, Люсю Матюшкину, Олю Огневу. Где-то теперь они, что с ними? Ведь они были свидетелями моей первой (и единственной!) любви с Петей Мироновым, Миронычем, как любовно назвали его девчата.

Мы познакомились с ним в Кеми, куда временно перебазировалась наша эскадрилья. Нас разместили рядом с 17-м гвардейским штурмовым полком. Как-то на танцах подошел ко мне сержант, пригласил на танец. Это и был воздушный стрелок Петя Миронов.

Я полюбила сразу. Даже удивительно: столько было мужчин вокруг, и ни один не вызывал подобного чувства. А тут — взглянул, шепнул, станцевал — и готово, влопалась по самую макушку.

Он был невысокого роста, худощав. Ну ровным счетом ничего выдающегося. Вот только глаза... В глазах постоянно таились доброта, юмор, жажда жизни. Как он хотел жить!

И вот на тебе: их полк вывели из состава нашей дивизии. Он улетел. И больше мы с ним не встречались.

А ведь я сама наломала дров. Он предложил перевестись в их полк, зарегистрироваться. А я не поверила ему. Любила и... не верила. Уж очень много было в те дни неверных мужчин. Закрутят девчонке голову, добьются своего — и поминай как звали.

Письмо получила от него из госпиталя. Он сообщил, что его повезут в тыл, сопровождать будет медицинская сестра. И я поняла, что ранен он тяжело. Это подтвердил и его друг Витя Федоров, Миронычу, писал он, ампутировали обе ноги.

Я плакала. И если бы мы встретились, я взяла бы его на руки и понесла по жизни. Таким он и остался в моей памяти: красивым, неунывающим, веселым.

Я умирала от тоски. Но и бросить мою больную, старенькую маму с детьми тоже не могла да и не имела права.

Вот так и жила в раздвоенных чувствах. Целых три года. Потом уехала в Березовский, забрала к себе маму. В двадцать девять лет стала матерью.

И чем дольше жила, тем больше хотелось увидеться с однополчанами. Написала в газету “Уральский рабочий”. Должен же кто-то откликнуться! Ведь нас 500 человек ушло на фронт.

Первой откликнулась Маша Морякина, Мария Михайловна. Она жила в Свердловске, рядом совсем. Потом писала в Кунгур Пермской области, где проживали до войны Маша Овчинникова и Тося Бурандукова. И в канун 35-летия Победы получила ответ от Тоси, теперь она Красных. Раскрыла письмо и не поверила своим глазам: Маши Овчинниковой нет в живых.

Это был удар. Второй после того, как расстались с Петей Мироновым. Любимая подруга.

Мы списались с Тосей. И в поезде на Кан-далакшу, где мы собирались отпраздновать 35-летие Победы, она рассказала мне все, что произошло с Машей после демобилизации.

Вскоре после Победы к ней приехал Леня Ли-товченко, старшина, механик самолета. Поженились. Вырастили дочь Наталью и сына Валерия. А в 1964 году, в возрасте 40 лет, Маша неожиданно умерла.

После Кандалакши поехала в Кунгур. Сходила с Леней Литовченко на могилу Маши, посидели, поплакали, вспомнили.

— А Маша помнила тебя,— сказал Леня.

— Как жили-то? Счастливо ли?

Леонид помолчал, помедлил.

— Как тебе сказать... Ничего жили. Хорошо. А вот насчет счастья... Ты же знаешь, кого я любил.

Лучше бы я не спрашивала его... Любил он меня. Но я и его оттолкнула. И все по той же причине: не верила.

Впрочем, если бы полюбила, как Петю Миронова, может быть, и не оттолкнула бы. А потом, когда увидела, что Маша стала проявлять к нему интерес, отошла окончательно, ведь Машу я любила больше себя. И я искренне желала ей счастья.


В пылающем небе войны

Валентина Ивановна ПЕРЕПЕЧА (Толстякова),
военный летчик

— Ну что, Перепеча,— сказал начальник отдела кадров,— зима бушует. Десантники в тыл врага на лыжах пойдут. А что с тобой делать? Ты ведь южанка, лыжи только на картинках видела.

— Но я еще и пилот. Я хочу летать.

— Пилот... А что — это выход. Как раз в Кан-далакше собирают тех, кто имеет летное образование. Давай-ка позвоним.

Начальник отдела кадров снял трубку, долго названивал. Наконец дозвонился и получил подтверждение: в Кандалакше собираются юноши и девушки, умеющие летать. И я поехала.

Как-то разом позади остались опасные походы, работа в операционной с тяжелоранеными. От участия в морском десанте сохранились только тельняшка, китель и фуражка с морской “капустой”. Вот в этом одеянии, с короткой “под мальчика” прической я и прибыла на аэродром.

Собралось там около 150 ребят. И среди них одна девчонка — я. Удостоверение пилота запаса, выданное мне по окончании аэроклуба в Орджоникидзе, давало мне право надеяться. И мечта моя сбылась. Я стала летчиком.

Парней вскоре распределили по летным училищам — доучиваться. А меня сразу назначили шеф-пилотом командира 258-й смешанной авиационной дивизии, воевавшей в составе Карельского фронта.

По прибытии на место была зачислена в штат 19-го гвардейского истребительного авиационного полка, которым командовал опытный летчик-истребитель полковник Рефшнейдер. Немец по происхождению, Георгий Александрович знал, насколько опасно было находиться на передовой с такой фамилией. Причем опасность подстерегала его с двух сторон. Со стороны врага — как само собой разумеющееся. Длинные руки немецкой разведки могли дотя нуться до него и до его семьи и уничтожить ешу до того, как он поднимется в воздух.

Но не меньшая опасность грозила от своих. Представители собственной контрразведки следили за каждым его шагом. Стоило ему чуть-чуть оступиться, и он был бы арестован. И только беспредельная преданность Советской Родине, храбрость и героизм позволили ему пройти свой путь, путь воздушного бойца, до конца.

За личное мужество, талант военачальника Георгий Александрович был награжден двумя орденами Ленина, двумя орденами Красного Знамени, двумя орденами Александра Невского, полководческим орденом Кутузова, орденами Отечественной войны обеих степеней. Красной Звезды, а также орденами иностранных государств, медалями.

А вот фамилию он все-таки сменил. И стал Георгий Александрович Калугиным. В тот момент, когда я прибыла в полк, Калугин был в зените славы. Летчики дрались самоотверженно и бесстрашно. Любое задание вышестоящего штаба выполнялось успешно и незамедлительно. Калугинцы работали в интересах не только 7-й Воздушной, но и наземной армии.

Меня назначили на место погибшего капитана Руденко. Он сел вынужденно на озеро, и фашисты прямо с воздуха расстреляли его. История грустная, но тем не менее я с радостью приступила к работе. Мой старенький, изношенный ПО-2 стал мне верным другом на целых полтора года. То, что мне доверили самолет, для меня было счастьем. И хотя скоростенка у него была черепашья, каких-то 100—120 километров в час, а против ветра и того меньше, все же это был самолет. И я летала.

Летать приходилось по всему Карельскому фронту: от Апатит до Ваенги и Грязного на Севере. Иной раз по нескольку дней скитались по чужим гостиницам (если гостиницей можно назвать землянку для прилетающих) и домой возвращалась через неделю, а то и две.

Георгий Александрович относился ко мне хорошо. Вскоре он был назначен на должность командира дивизии. Я охотно выполняла его поручения. Ему нравилась моя исполнительность. И однажды я ему высказала свою мечту стать истребителем.

К моему удивлению, он спокойно воспринял мое дерзкое желание и пообещал сам вывезти меня на двухместном “киттихауке”. Я была на седьмом небе.

Георгий Александрович даже хотел сделать меня

ведущей. Я впереди, а ребята прикрывают.

Однажды в районе нашего аэродрома состоялся жестокий воздушный бой. Один из наших летчиков со снижением ушел на озеро. Я тут же заняла место в кабине своего самолета, запустила мотор и рванулась за ним. Я знала, была уверена, что он ранен, что ему нужна помощь. Перескочив через сопку, я вышла на озеро и увидела стоящий на льду самолет. Неподалеку от машины лежал летчик. Снизившись до бреющего, я обратила внимание на то, что фонарь кабины был пробит автоматной очередью. Села на озеро, подбежала к летчику. Шлем на затылке был весь изрешечен. Летчик был мертв. В горячке боя летчик думал о том, чтобы сохранить технику. Я вернулась и доложила обо всем командиру дивизии. Он послал туда людей. Они вывезли тело летчика.

Этот случай нас еще больше сблизил. Я чувствовала себя нужной, знала, что меня всегда ждут, куда и на сколько бы дней я ни улетала. Но однажды все это рухнуло. Вернувшись из длительной командировки, я не застала Калугина. Его перевели от нас. На аэродроме, неподалеку от самолетов, стоял начальник штаба дивизии с каким-то незнакомым мне офицером. Я сдала машину технику и направилась к начальнику штаба доложить о выполнении задания. Подошла, вскинула ладонь к виску. В этот момент офицер обернулся. Это был полковник. Я спросила у него, как у старшего по званию, разрешения обратиться к начальнику штаба. Он сурово посмотрел на меня, перевел взгляд на начальника штаба и говорит:

— Это что за недоразумение?

— Ваш шеф-пилот, товарищ полковник.

— Шеф-пилот?! Вы что, смеетесь?!

— И толковый пилот, товарищ полковник.

Но полковник Шанин, новый командир дивизии, видимо, не признавал “толковых пилотов” из числа женщин. И на этом он явно, как сейчас говорят, зациклился. Отношения с командиром дивизии явно не складывались.

Все эти дни я очень переживала. Подумать только, Калугин хотел меня переучить на истребителя, а этот на ПО-2 не доверяет летать. И надо же было случиться происшествию, которое мне и моему пассажиру командиру эскадрильи “Комсомолец Заполярья” майору Г. Громову едва не стоило жизни.

Самолет мой был тихоходный, и пассажиры, которых я возила в задней кабине, очень нервничали. Хватались за ручку управления самолетом, пытались управлять. А это мне очень мешало. И я сняла в задней кабине штурвал. Сидите, миленькие, и не дергайтесь.

Жора подошел ко мне веселый, улыбающийся. Шутка ли — целую эскадрилью новеньких самолетов получал.

— Ну как, Валентина, полетим?— спросил он.

— Полетим.

Мы заняли места каждый в своей кабине. Я еще успела перекинуться парой слов со своей симпатией Ванечкой Бочковым. И полетели.

Прямо по курсу стояло солнце. Оно слепило глаза, мешало пилотировать. Да и в голове у меня вихрились самые неподходящие мысли: отношения с “дедом”, улыбка Ванечки. Мотор тарахтел свою неумолчную песню. “Дед” мне явно портил настроение. Убежденный в том, что женщины на войне приносят несчастье, он игнорировал меня, не хотел замечать. А то, что я моталась по всему фронту, рискуя быть сбитой в любой момент, ему и в голову не приходило.

“Нет,— думала я,— не на ту нарвался. Ты еще не знаешь моего характера. Ты не знаешь, что я и парашютист, и всадник, и бригадир, и разведчица. Хоть бы спросил, как я с морячками-десантниками в тыл врага ходила. Так вот буду я истребителем, хоть ты лопни, старая кочерыжка!”

Ну а что касается Ванечки Бочкова, тут все разворачивалось медленно. Ваня был лучшим летчиком в полку. Он уже был награжден орденами Ленина, Красного Знамени, Красной Звезды. А поскольку конца войны еще не было видно, то все были уверены, что именно он станет одним из первых Героев Советского Союза в полку.

И потом, Ванечка был красив. Один ласковый, пронизывающий насквозь взгляд чего стоил. Как посмотрит — так сердце тает... Стройный, подтянутый, всегда улыбающийся. Казалось, война — это его постоянное занятие. Он играючи расправлялся с фашистами.

Ко мне он относился хорошо. Даже ласково. Одно мешало: он был женат. Умом я понимала, что не должна, не имею права посягать на чувства человека, у которого уже был сын. Но... стоило встретить его — и ум расходился с сердцем.

Такие вот мысли одолевали меня. Небо было чистое. Фашисты, на мое счастье, угомонились. Только солнце слепило глаза и не давало всмотреться в горизонт. Я уверенно пилотировала свой “воздушный тихоход”. И вдруг в какой-то момент слышу голос Жоры Громова. Он кричал. А в следующее мгновение слева по курсу показалась тень. Не понимая, что это может быть, я инстинктивно рванула ручку управления самолетом вправо. И вовремя. Слева на вершине сопки росла сосна. А поскольку я летела над самой землей, а солнце слепило глаза, я не заметила ее. Самолет удалось сохранить, но мы были на грани гибели. И нетрудно было представить, чего можно ждать после приземления от моего пассажира, отчаянного летчика, будущего Героя Советского Союза Георгия Громова.

Мы, можно сказать, удачно отделались. Я только краешком крыла задела сосну. Одна из веток зацепила растяжку элерона и вырвала ее из заделки вместе с крепежным “кабанчиком”. Техники на земле, осмотрев машину, заявили, что лететь нельзя до устранения неисправности. Но я сама отсоединила растяжку и улетела на свой аэродром.

Разумеется, и этот случай стал известен Шанину. Он, конечно, рассвирепел, чертыхался, хотел меня посадить на гауптвахту. Но летать было некому, и я оставалась на свободе. А тут события приобрели динамизм.

С передовой сообщили, что неподалеку упал сбитый нашими немецкий бомбардировщик. Самолет падал аккуратно, и если по курсу оказалась приличная поляна, то экипаж наверняка жив.

“Дедушка” вызвал меня на КП и, не глядя в глаза, хмуро произнес:

— Полетите на поиски самолета. Вас будет охранять звено лейтенанта Дмитрюка. Самолет надо во что бы то ни стало найти!

Я произнесла “Есть!”, повернулась налево-кругом и направилась к самолету. Мой названный братишка Григорий Дмитрюк в окружении своих соколов тоже спешил к самолетам.

Летала я не меньше часа, пока отыскала “Фокке-Вульф-190”. А когда вернулась, услышала в адрес своего преданного тихохода такое... Скорость моего самолета едва достигала 100 км/ч. К тому же, высматривая местность, я летала не по прямой, а “змейкой”. У истребителей же скорость в три с лишним раза выше. И они, кружась надо мной, буквально топтались на месте.

Но задание было выполнено. Мне удалось-таки отыскать фашистский бомбовоз, сообщить его координаты, и вскоре с передовой сообщили, что экипаж взят в плен.

А потом мне приказали отыскать выпрыгнувшего из сбитого самолета немецкого летчика. Это уже было посложнее. “Фокке-Вульф” машина крупная. А тут человек. Он в любую расщелину спрячется, под любым деревом укроется.

Долго мне пришлось “пилить”. Летала буквально над верхушками деревьев, по едва приметным признакам пыталась определить направление его движения. И все-таки я его нашла!

Фашиста взяли. На допросе он разоткровенничался и сказал, что им, немцам, за каждый сбитый советский самолет платят большие деньги. А за самолет связи — в три раза больше, чем за истребитель.

Вот тогда “дедушка Шанин”, кажется, окончательно помягчел, стал разговаривать со мной. Я осмелела и высказала ему свою мечту стать истребителем. “Дед” рассмеялся. Но, заметив мой напряженный взгляд, притих и, подумав, сказал:

— Ладно. Вот соберут двухместный “киттихаук”, и вывезем тебя. А там видно будет.

Но время шло. Жизнь продолжалась. Я летала в самых сложных метеорологических условиях. Однажды в газете “Боевая вахта” корреспондент Шевцов даже расписал мою посадку в тумане. Мастерство мое росло от полета к полету. Я набиралась опыта, сообразительности, стала осмотрительнее.

Однажды в красивый зимний день везла я штурмана дивизии. Настроение было прекрасное. Север — удивительный край. При всей сложности климата он не давил, наоборот, вызывал жажду деятельности. А может быть, это все шло от молодости? Во всяком случае, хотелось петь, любить, обнять весь белый свет.

И в этот момент я обнаруживаю три быстро увеличивающиеся точки — истребители! Что делать? Они же меня расстреляют, как в тире.

Внизу показалось озеро. Снижаюсь. В двух-трех метрах от поверхности льда выравниваю и приземляюсь. А в это время надо мной уже завязался бой. Совершенно случайно над озером проходили наши штурмовики. Они и вступили в бой с немецкими истребителями. Воздушные стрелки обрушили огонь своих пулеметов на фашистских стервятников, и те ретировались за сопку.

Я благополучно взлетела и повезла штурмана дальше. А ситуация была точно такая же, как у моего предшественника, капитана Руденко. Не окажись штурмовиков, расстреляли бы меня с воздуха.

А потом случилось горе. Такое горе, которое надолго осталось незаживающей раной: погиб Ванечка Бочков. Погиб у меня на глазах.

4 апреля 1943 года я находилась на КП рядом с командиром дивизии, когда в воздухе пара в составе И. Бочкова и П. Кутахова завязала бой. К тому времени на самолетах уже были установлены рации, и мы слышали весь радиообмен между Бочковым и Кутаховым.

Вначале они дрались за облаками. Потом фашисты нырнули в облака. Ванечка устремился следом. Но фашист оказался хитрее. Он, видимо, сделал маневр и из облаков вышел позже Бочкова и буквально у него на хвосте. Кутахов шел сзади, когда он вывалился из облаков, все уже было кончено. “Мессер” дал залп из всех пушек и пулеметов. У нас на глазах самолет Бочкова стал разваливаться: вначале киль, потом стабилизатор.

Ванечка сумел каким-то чудом выбраться из падающего самолета, но... сил раскрыть парашют уже не хватило. Так он и упал в лес, где его нашли. Меня же это так потрясло, что я с криком убежала с КП, спряталась в землянке и долго не могла прийти в себя. Ребята потом говорили, будто Шанин хотел послать меня на поиски Ванечки. Но, узнав о моем состоянии, послал другого.

На душе стало пусто. Меня в те дни в числе других наградили медалью “За отвагу”, но даже это прошло для меня почти незамеченным.

Вот в этот момент ко мне и подошел командир полка Алексей Ефимович Новожилов.

— Смотрю я на тебя, Валентина, и думаю...

— О чем, Алексей Ефимович?

— Хорошая ты дивчина. Летаешь исправно, ведешь себя примерно. Такие, как ты, очень партии нашей нужны.

— Партии? Что вы, Алексей Ефимович, мне ли вступать в партию?

— Не понял.

— Ну... не созрела я для партии. Глупенькая еще.

— Это кто же тебе сказал такое?

— Да я сама знаю. Влюбилась вот в Ванечку Бочкова, так чуть голову не потеряла.

— А в него и влюбиться было не грех. Таких красавцев на всем фронте раз-два и обчелся. И потом, почему ты считаешь, что любить нельзя? Разве можно запретить любовь? Тот, кто полюбил,— счастливый человек.

— Вот и привалило мне счастье.

— Ну, милая, ты сама летчик. Прекрасно понимаешь, что все мы ходим под Богом. В любую минуту каждый из нас может погибнуть. Так что же, ничего не делать?

— Да ведь больно, Алексей Ефимович.

— А вот этого показывать нельзя. Ты командир экипажа. У тебя в подчинении люди. А нюни распустила. Возьми себя в руки и подумай, о чем я тебе сказал. Потребуется рекомендация—дам. И Калугин даст. Я знаю.

Вот так и был решен вопрос о моем вступлении в партию. Разумеется, я очень трусила. Боялась, чтобы на собрании не прокатили. Но коммунисты единогласно проголосовали “за”, и меня приняли кандидатом в члены ВКП(б).

К лету 1943 года был собран “киттихаук”. Я готовилась к тренировочным полетам. Мысленно уже видела себя истребителем.

И вдруг — новость: в дивизию пришел приказ Верховного Главнокомандующего о пополнении 46-го женского полка ночных бомбардировщиков. Полк нес большие потери. Поэтому приказ был разослан по всем полкам. И меня направили на юг, к Бершанской.

Перед этим произошло самое смешное. Шанин, узнав о том, что меня забирают, встал на дыбы.

— Не отдам,— кричал он в телефонную трубку.— Возьмите любого летчика, а ее не отдам!

Тот, кто находился на другом конце провода, видимо, терпеливо разъяснял, что приказ не обсуждается. А если уж он так настаивает, пусть напишет рапорт.

— И напишу!— гремел “дед”.— Лучших летчиков отбирают. Кого я на ее место назначу? Она же в тумане летать может.

Посадка в тумане, кажется, окончательно решила дело. Шанин бросил фразу, забыв о том, что полк-то   Бершанской летает ночью. И те, кто в тумане могут летать, там будут очень кстати.

Три рапорта написал “дед”, один страшнее другого. Они не были удовлетворены.

Мы тепло, совсем не так, как когда-то познакомились, расстались, и во второй половине августа 1943 года я отбыла к новому месту .назначения.

Женский гвардейский полк гвардии майора Е. Д. Бершанской дислоцировался в районе станции Пашковской под Краснодаром. Работал он на самолетах ПО-2, которые немцы назвали просто и исчерпывающе —“руссфанер”. Фанера на плоскостях, стрингеры, нервюры, лонжероны были обклеены перкалью и покрыты эмалитом — специальным бесцветным лаком. Пятицилиндровый мотор воздушного охлаждения. Грузоподъемность его была вначале 200 кг. А потом, когда заставила нужда, девчонки стали брать по 400: бомбы, гранаты, листовки.

Летали только ночью. Ориентировались как совы. Взлетали и садились при трех фонарях “летучая мышь”, с трех сторон загороженных металлическим козырьком: один фонарь в начале взлетной полосы, второй — на посадочном Т, третий — в конце взлетной. Если сказать честно, это было равнозначно посадке на свет папиросы. Причем вначале даже парашютов не брали. Считали это бесполезным делом.

Меня назначили в эскадрилью Марины Чечневой. Что это была за женщина! Красивая. Сильная. Мужественная. Настоящий Герой Советского Союза.

По ее распоряжению мне дали несколько полетов “под колпаком”— в “слепой кабине”. Потом несколько полетов в облаках. И когда убедились, что я справляюсь, приступили к ночным полетам.

На этом подготовка была закончена, и я была допущена к самостоятельным полетам на выполнение боевых заданий. 268 раз поднималась я в ночное небо в полку Бершанской, 268 раз сбрасывала бомбы, листовки, вырывалась из клещей прожекторов. И все это время в душе хранила любовь к Северу, к Заполярью. Не было дня, чтобы я не мечтала стать истребителем, не вспомнила ребят и девчат из 19-го и 20-го гвардейских полков. Не поговорила мысленно с Г. А. Калугиным, моим первым командиром, с А. Е. Новожиловым, давшим мне рекомендацию в партию. И даже “дедушка” Шанин нашел свое место в моем девичьем сердце. Мне снились полеты на бреющем, между деревьями и валунами.

И вот наступила другая, совсем не похожая на ту, которая уже стала историей, жизнь. Здесь был целиком женский коллектив. Командир полка гвардии майор Е. Д. Бершанская была решительной, смелой и в то же время очень женственной женщиной. Совсем не похожей на нее, но по-своему тоже замечательной была Е. Я. Рачкевич, замполит полка. И конечно во многом здесь было легче. Ведь там, на Севере, мужчины-снабженцы даже представления не имели, что нужно женщине помимо обычного женского белья. А тут все было как положено.

Тут регулярно проводились собрания, разборы полетов, встречи. Партийно-политическая работа была на высоте.

И все же... чего-то не хватало. Может быть, крепкой мужской дружбы?

Взлетали мы во время заката. Нагруженные до предела, с трудом отрывали колеса от взлетно-посадочной полосы и уходили во мрак. Как мы летали — до сих пор диву даюсь. Ведь ориентиров почти никаких. И потом... сам самолет ПО-2— это такое сооружение, что немцы два года не могли поверить, что советские летчицы (девушки!) применяли их на бомбометании. Им просто в голову не могла прийти такая дерзость. И лишь после того как мы разрушили и уничтожили у них несколько штабов, складов, эшелонов, они спохватились и стали посылать на нас ночных истребителей. Вот тогда наши девушки стали гибнуть. Потери были ужасные.

Летать я начала со штурманом Полиной Питкелевой в составе 4-й авиационной эскадрильи. Потом (опять же из-за больших потерь) мой экипаж перевели на пополнение во 2-ю эскадрилью, к Наде Поповой. Вот с этой эскадрильей мне и предстояло пройти нелегкий, но не менее интересный, чем в Заполярье, боевой путь.

Создав мощную линию обороны на юге, немецко-фашистские войска, как потом выяснилось, прилагали большие усилия к тому, чтобы отвлечь внимание советского командования от готовящегося наступления под Курском. Ставка Верховного Главнокомандования приказала войскам Северо-Кавказского фронта перейти в наступление и уничтожить засевшую на Тамани вражескую группировку.

Фашисты сопротивлялись, как обреченные. В поддержку наземных войск они сосредоточили в Крыму и на Таманском полуострове крупную авиационную группировку, насчитывающую около тысячи самолетов. Истребительная авиация состояла из лучших эскадр “Удет”, “Мельдерс”, “Золотое сердце”. Летчики этих подразделений прошли Францию, Бельгию, Польшу. Каждый имел до сотни сбитых самолетов. Летали они в любых метеорологических условиях. Бой вели виртуозно. Вот почему командование сосредоточило на этом участке фронта большие силы авиации, насчитывавшие также тысячу с лишним самолетов. В их числе был и полк ночных бомбардировщиков Е. Д. Бершанской.

Теперь известно, что по количеству воздушных боев и участвовавших в них самолетов воздушное сражение над Кубанью было одним из самых крупных. Враг потерял 1100 самолетов. Из них 300 на земле, часть из которых приходится на наш полк.

В те дни мы не произносили слов “героизм”, “мужество”, “отвага”. А вот сегодня можно без ложной скромности сказать, что эти качества нашим летчицам приходилось проявлять в каждом полете. Еще задолго до цели нас встречали снаряды зенитных пушек, эрликонов, ловили лучи прожекторов. За нами охотились ночные истребители. Многие из нас гибли, сгорали факелами над целью. Полет на задание можно было назвать полетом на расстрел. Но не было случая, чтобы кто-то из нас струсил, не захотел лететь. Даже в мыслях не было такого.

Запомнился полет на мыс Херсонес. Цель — бомбардировка аэродрома, с которого фашисты вывозили остатки своих войск. Опыта у нас было мало: у меня только шестой полет, а у моего штурмана Полины Питкелевой — девятый.

Ночь была лунная, светлая. В воздухе шарили прожектора. А мы еще и шли со стороны луны. Полина говорит:

— Не смотри по сторонам. Прожектор ослепит.

Я и сама знала, что стоит посмотреть на луч — сразу потеряешь ориентировку и свалишься в штопор.

Мы подходили к цели. Впереди нас заходил на посадку немецкий самолет. В какое-то мгновение мечущийся прожектор схватил-таки меня. Я, сцепив зубы и стараясь не потерять ориентировку, отдала ручку управления от себя, ПО-2 устремился к земле. И надо же — мы вырвались из клещей прожекторов. Опустились в лощину и оказались ниже гор, на которых были установлены прожектора и эрликоны.

Я в душе торжествовала: выкарабкались из лап смерти. И вдруг Полина по переговорному устройству говорит:

— Я бомбы не сбросила.

— Как?! Ведь мы проходили над аэродромом!— кричу я.

— Показалось, что промажу. Не захотела впустую бросать.

— Ми-ла-я! Это что же, возвращаться?

— Решай.

Легко сказать — решай. На борту 400 кг бомб. Да если при посадке хоть одна из них сдетонирует, что от нас останется?

В разряженном пространстве между гор по спирали с трудом набираю высоту. Мотор ревет, и кажется, еще усилие — и разорвется на куски. Но нет, выдержал родимый. Набрали высоту и со стороны моря попали на аэродром...

Полет длился в два раза дольше обычного. Нас, как выяснилось, уже перестали ждать. А мы вернулись.

А какое чувство восторга охватило нас над Севастополем, когда мы в Северной бухте взорвали склад боеприпасов. Как они рвались — снаряды! Причем там же хранились и разноцветные патроны. На земле начался настоящий фейерверк: красные, синие, зеленые снаряды, прочерчивая огненные трассы, как шальные метались над землей. Мы топали ногами, кричали: “Ура!”, пели песни:

Я другой такой страны не знаю, Где так вольно дышит человек.

И вот освобожден Севастополь. Радостно сознавать, что в этом есть и твоя заслуга.

И снова в путь. На этот раз в составе 4-й Воздушной армии во главе с генералом К. А. Вершининым — на 2-й Белорусский фронт, под Могилев, в распоряжение Маршала Советского Союза К. К. Рокоссовского.

И там работы нам хватало. Войскам предстояло окружить и уничтожить мощнейшую группировку противника. Причем окружение должно было состояться в 200 км от переднего края обороны. Советские военачальники не просто научились воевать, а в совершенстве овладели искусством планирования боевых операций.

Так вот, пока наземные войска окружали 100-тысячную армию гитлеровцев на земле, мы, авиаторы, потихоньку колошматили их с воздуха. “Руссфанер” и там показал себя великолепно.

В начале июля 1944 года группировка противника была окружена и разгромлена. Мы перелетели под Минск и оттуда через Бельск, Белоостров стали летать в Польшу. Бомбили Ольштын, мосты через Вислу, участвовали в освобождении Варшавы.

В Польше мне вручили орден Отечественной войны 1-й степени. В сравнении с наградами тех, кто пришел в полк раньше меня, это довольно скромная награда. Наши девушки имели к тому времени ордена Красного Знамени, Ленина. Были даже Герои Советского Союза.

Но что кривить душой, я была искренне рада награде. Ведь этот орден был в золоте, и вручен был не за красивые глаза, а за 268 боевых вылетов, каждый из которых мог стать последним.

В декабре 1944 года я последний раз поднялась в воздух как ночной бомбардировщик. В полете мне стало плохо. Я с трудом с помощью штурмана Полины Питкелевой привела машину на свой аэродром, села с бомбами на борту. Не помню, как покинула кабину. Меня тут же уложили на носилки и увезли в госпиталь. Там я пролежала с 12 декабря 1944 года по март 1945-го.

Что это было? Нервы? Усталость? Скорее всего, все в комплексе. Спали мы урывками, преимущественно днем. Полеты проходили в состоянии предельного напряжения. Да еще гибель подруг чуть ли не через день...

Свой полк я догнала уже в Нойбранденбурге. Командир полка, изучив мои сопроводительные документы, решила больше на бомбометание меня не посылать, и я снова стала исполнять обязанности шеф-пилота по связи.

За годы войны я налетала 700 часов. 700 часов за штурвалом самолета в пылающем небе войны! Это много. Особенно для женщины. У меня одиннадцать государственных наград и... три внука.

 


Мы рвались на фронт

Мария Михайловна МОРЯКИНА, оружейница
17-го гвардейского штурмового авиационного полка

Да, мы действительно рвались на фронт. Призыв партии “Всё для фронта, всё для победы!” стал нормой жизни каждого советского человека. Не покладая рук трудились и стар и мал, превращали страну в единый военный лагерь. Каждый, кто мог держать оружие, просился на фронт. После смены, прямо из цехов, бежали на курсы снайперов, медицинских сестер, телеграфисток. Обивали пороги военкоматов.

Враг рвался к Волге, зажал кольцом блокады Ленинград. Страна напрягалась из последних сил. И вот тогда 500 уралочек были поставлены в строй.

По окончании Троицкой школы младших авиационных специалистов мы получили назначение в 7-ю Воздушную армию, защищавшую небо Заполярья. Проводили нас торжественно, с музыкой. Мы пели песни, радовались.

И вдруг... Уже в первую ночь в наш вагон забрался один из сопровождающих и стал приставать.

— Чего кобенитесь,— хамил он,— попадете к немцам, они не только надсмеются над вами, а растерзают и выбросят.

Нам стало жутко и мерзко. Одного любвеобильного мы прогнали. На следующий день объявился другой, потом третий. И все пугали. Мы-то ехали с чистым сердцем, с добрыми намерениями. А они буквально давили нас, вызывали страх и омерзение.

Я запомнила фамилию Рыбакова. Он был под стать своим подчиненным. Морил нас голодом, издевался. И когда мы прибыли на станцию Кемь, у нас не оказалось сил даже подняться в кузов прибывшей за нами автомашины.

До аэродрома Подужемье было всего 18 километров. Нам они показались вечностью. Пытаюсь понять, откуда у нас в тот день нашлись силы мыться в бане! Старшина второй эскадрильи В. Кулик с шуточками, прибауточками построил нас и повел в баню.

Выходим из бани, а тут новые ухажеры: летчики.

— Здравствуйте, девушки,— громко, властно произнес самый смелый,— кто хочет служить в моем экипаже?

А сам так и щупает нас глазами, выбирает. Мы смутились, а я так и вообще чуть сквозь землю не провалилась. Ростом-то я была чуть повыше табуретки, да и красотой бог не наградил. Подруг моих разобрали, а я стою себе сиротиночкой.

Но вот наконец нашелся и для меня командир. Такой же скромняга, тихоня младший лейтенант Миша Савоничев. Молоденький, подошел ко мне, протянул руку:

— Михаил.

— Маша.

— Ну вот и хорошо. Будем работать. Целый год мы были неразлучны. За это время освоили несколько марок самолетов: И-16, “Харри-кейн”, “Киттихаук” и “Томагавк”. Миша при внешней скромности оказался отчаянным летчиком. Один вступал в единоборство с группой фашистских стервятников.

Ну а вначале мы усердно занимались строевой подготовкой. И сколько же было смеха и горя. Сапоги нам выдали 41-го размера. Это при моем-то 34-м. Старшина командует:

— Эскадрилья! Шагом марш! Я делаю шаг и... вылезаю из сапог. Сапоги остаются на месте, а я иду в одних портянках.

— Эскадрилья, стой! Рядовой Морякина, выйти из строя. Выхожу.

— Надеть сапоги! Надеваю.

— И идите куда глаза глядят!— под общий хохот заключил Василий Кулик.

Я было остолбенела, а потом успокоилась, вернулась в домик и занялась вязаньем. Больше на строевую меня не приглашали.

Но жизнь продолжалась. Сапоги нам не заменили, и я в тех же самых кирзовых ботфортах ходила на аэродром. Уж я и портянок наворачивала по две штуки, и носки шерстяные надевала, и все равно сапоги слетали. Как только чуть увеличишь скорость — так босиком. Что делать? Пошли к старшине. Тот подумал, почесал затылок и говорит:

— Есть! Придумал!

И дает он нам резиновые жгуты с парашютных сумок. Привязали мы эти жгуты за ушки сапог, накинули на шею и пошли. И такая благодать! Резина растягивается на нужный размах шага, сапог на месте.

Зимой — новые заботы. Выдали нам мужские ватные брюки и громадные валенки. На ночь, чтобы сэкономить секунды при подъеме по тревоге, мы валенки ставили возле нар, а на них раскладывали портянки и брюки. В случае подъема ныряешь в брюки, наворачиваешь портянки, суешь ноги в валенки, хватаешь винтовку — и на выход.

Так было и в одну из декабрьских ночей 1942 года. В канун дня моего рождения полк подняли по тревоге. Девчонки попрыгали с нар, нырнули в брюки, я — тоже. Навернули портянки, надели полушубки, разобрали оружие и, пригибаясь в невысоком проеме землянки, выбежали на улицу.

А я сделала шаг, другой и... упала. Ноги не идут. С великим трудом доковыляла до пирамиды, взяла свою осиротевшую винтовку и выкарабкалась на мороз.

А на дворе темень — хоть глаза коли, ничего не видно. Я окончательно запуталась неслушающимися ногами и опять упала.

А время летит. Надо бежать на стоянку. Поднялась и почувствовала, что мешают-то мне не ноги, а брюки. Ну, подхватила их руками, бегу. Добежала до аэродрома, смотрю — девчонки мои в цепь залегли. Я тоже плюхнулась в снег. Видно, десант объявился.

Лежим. Пять минут, десять, тридцать. Я начала замерзать. Брюки мои почему-то сзади расстегнулись, в них попал снег. И наступили для меня тяжкие минуты. Кручусь на снегу, а холод все сильнее, все глубже...

Тут на мое счастье старший сержант Сыроед объявился. Я говорю:

— Петя, посмотри, что там у меня сзади. Замерзаю я.

Сыроед глянул и... свалился в беззвучном хохоте. Я, естественно, обиделась, не пойму, чего он ржет как сивый мерин. А он пришел в себя и сквозь слезы говорит:

— Маша, да как же тебя угораздило брюки надеть задом наперед?

Вот тогда все стало ясно.

— Петенька, не говори никому. Я тебе свои 100 грамм водки отдам.

Петя пообещал, но его прямо-таки раздирал хохот, и он проговорился. На построении командир полка сообщил, что десант пойман, а вот в полку, дескать,ЧП: оружейница брюки надела задом наперед, да еще через голову.

Ну и снова хохот. Мало того, пока шли к землянке, некоторые подбегали ко мне, поднимали мой полушубок и еще пуще смеялись.

Я, конечно, увертывалась. А потом не выдержала и заплакала. Вот тогда мой командир подошел и говорит:

— Глупенькая, они же шутят. Людям разрядка нужна, вот они и рады случаю. И ты шути, не то заклюют.

И ведь пришлось. Через год я поняла, что вся авиация построена на юморе. В полку непременно найдется свой дед Щукарь.

Ну, а по ходу дела мы осваивали оружие. В конце зимы получили штурмовики ИЛ-2. Чтобы подготовить штурмовик к полету, надо было подвесить 600 кг бомб, 4 реактивных снаряда, 1500 снарядов в ленту для пушки, 3000 патронов для пулеметов. И все это делали мы, девчонки, вчерашние школьницы.

Весной прилетел мой штурмовик с задания весь избитый осколками снарядов. И пушка вышла из строя. А я как нарочно одна осталась. Пушку надо было снять, а это 66 кг, осмотреть, устранить по возможности неисправность.

Одной явно не справиться. Я осмотрела пушку и пришла к выводу, что раздуло гильзу снаряда. Механизм заклинило в заднем положении.

Значит, чтобы пушку ввести в строй, я должна была выбить гильзу.

И тут меня “осенило”: пушку снимать совсем необязательно. Достаточно вставить в ствол шомпол, надавить на него, и гильза выскочит.

И все бы правильно, если бы не одно “но”:

я не учла, что сдвижные части находились в заднем положении, а лента со снарядами была заправлена в патронник.

Я вставила шомпол, стукнула им крепенько так по гильзе. Гильза выскочила, и... раздался выстрел. Каким образом снаряд не попал мне в голову, до сих пор не пойму. Пилотку, конечно, сбило, шомпол улетел, да так далеко, что искали всем полком и не нашли.

Меня хотели на гауптвахту посадить, но специалистов не хватало, полеты обслуживать было некому, и я осталась на свободе.

Бои становились все напряженнее. Немец рвался к Мурманску, пытался сорвать движение по единственной железнодорожной линии Москва — Мурманск. Чуть ли не ежедневно гибли наши летчики. Погибли Герой Советского Союза Николай Артамонович Белый, Сергей Алексеевич Баринов, Андрей Шадуро, Степан Полуновский, Александр Кармацкий, Константин Петров, Павел Казанский, Георгий Насонов, Александр Горобец, Михаил Антонов.

Первого погибшего летчика мы оплакивали навзрыд, с привыванием, по-бабьи. И это так подействовало на летчиков, что они попросили нас сдерживаться. А командир Герой Советского Союза Бе-лоусов просто запретил нам плакать:

— Всех не оплачете,— сказал он,— конца войны и не видно, а вы панику сеете.

Замполит полка капитан Дубровский и командир нашей эскадрильи капитан Книжник поддержали Белоусова. Мы подчинились. И как ни страдали, а сдерживались. А со временем и вовсе разучились плакать.

В июне 1943 года я проводила в последний полет своего командира Мишу Савоничева... Поплакала. Порадовалась, что хоть посмертно его представили к званию Героя Советского Союза. И с тех пор, до гибели любимого командира, забыла про слезы... Жаль только, что звание Мише так и не присвоили.

Меня перевели в экипаж лейтенанта Баринова. Полку присвоили звание Гвардейский. Белоусов ушел на повышение, его место занял майор Андреев.

Началась новая страница в моей жизни. Страница яркая и незабываемая. Я влюбилась. Влюбилась в своего командира. Да так, что и по сей день не могу забыть. Это была моя единственная и неповторимая любовь. Описать свои чувства нет ни сил, ни таланта. Мне хотелось обнять весь свет. Во мне все пело. Из шелкового парашютного полотна я сшила Баринову шарф, выкрасила его в нежно-желтый цвет и подарила. Глядя на меня и другие девушки стали шить шарфы. И вот защеголяли наши соколы в разноцветных шарфах: 1-я эскадрилья в красных, 2-я (наша)—в нежно-желтых, третья — в голубых. Командир полка назвал их петухами. А летчики были очень довольны. Дело в том, что в воздушном бою им приходится крутить головой на все 360°. Воротники гимнастерок натирали шею. А тут — шелк!

Вот что творит любовь! Ровно год мы любили друг друга. 16 июня 1944 года в битве за Свирь погиб мой любимый. Передать всю боль утраты невозможно. Так я уже не любила.

Но это было потом. А пока мы, оружейницы, готовили к полетам самолеты, таскали бомбы, снаряды, патронные ящики. Откуда у нас брались силы? Уму непостижимо.

Ближе к маю ночи становились короче. Светлого времени больше. Летчики делали по три, а то и по четыре вылета. А значит, за один день мы перетаскивали и подвешивали только одних бомб по 2400 кг. Да снарядов по 6000 штук, да патронов столько же.

К ночи ни рук, ни ног, ни поясницы не чувствовали. Есть не хотелось. Было одно желание:

добраться до нар и уснуть.

Но... молодость есть молодость. Еще в конце 1942-го мы начали рыть котлован под клуб-землянку. Рыли добросовестно. Вырыли. Появились плотники. Они построили такую землянку, что в ней помещался весь полк. Пол настелили классно. Так что даже мои сапоги 41-го размера не слетали, когда Сережа Баринов крутил меня в вальсе.

Танцевали мы под патефон, который наша эскадрилья получила как приз за спортивные соревнования. Пластинки собрали в деревне: в каждом доме одну-две, не больше. Жители дарили охотно. А девушки приходили на танцы.

Модными тогда были “Брызги шампанского”, “Рио-Рита”, джаз Утесова, “Калитка”, ну и вальсы “На сопках Маньчжурии”, “Дунайские волны”... Девчат было мало. Так что ребята повязывали платочки и танцевали друг с другом.

Мы, девушки, на танцы ходили в гимнастерках, юбках, перетянутых ремнем, стрижка у нас была короткой, на голове пилотка. Красиво! Просто умопомрачительно красиво. Со временем нам сшили легкие парусиновые сапожки. Мы стали стройными, аккуратными. Нет, военная форма кого угодно украсит!

Я наслаждалась. Жила наполненной счастьем жизнью. Иногда суеверно боялась, предчувствовала, что это не может быть вечно.

Так и случилось. 16 июня 1944 года погиб Сергей. А вскоре при регулировке пушки мне оторвало большой палец левой руки. Отойти от самолета в тот день я не могла. Забинтовала руку обтирочной паклей и так отработала трое суток.

На четвертые сутки рука отекла и разболелась. Меня отправили в Мончегорск в госпиталь. Там, не долго думая, предложили мне ампутацию. Это девчонке в 20 лет!

Естественно, я наотрез отказалась и ночью сбежала. Полковой врач капитан медицинской службы Никаноров, узнав о решении мончегорских врачей, увез меня в другой госпиталь, к своему хорошему знакомому. Тот сделал все возможное, но рука стала неподвижной.

Направили меня в 195-й истребительный авиационный полк. Но поскольку на самолетах я работать не могла, меня откомандировали в штаб 324-й авиадивизии, которой командовал тогда полковник Фомин. Там я и встретила день Победы в должности планшетиста командного пункта. Вот и вся моя военная одиссея. После демобилизации вышла замуж. Родила сына и дочь. Дочь выросла, закончила медицинский институт, жила на Камчатке. 29 мая 1975 года трагически погибла, оставив на мое попечение дочку Женечку. В 1989 году умерла жена сына и тоже оставила мне детей, Диму восьми лет и Катю шести лет. Муж мой умер от ран. Вот и живем теперь сообща. Как же нам нелегко...

Я смотрю на детей и думаю: как несправедлива жизнь. За что?! Ну за что нас преследует война? А ведь мы так рвались на фронт...

 


Была ли на войне любовь?

Сарра Абрамовна ГИНЗБУРГ,
младший лейтенант, начальник аптеки

Нет, не было. Был обман. Пользуясь тем, что девушки были беззащитны, мужчины добивались своего, а потом бросали. У многих ведь дома оставались жены, дети. Вот поиграет такой обольститель, влюбит в себя. Девушка голову потеряет — и пропала...

Особенно я возмущалась поведением летчиков. Не отдавая себе отчета за страшные слова, они игриво предлагали:

— Стань моей вдовой.

А ведь это жестоко. Жестоко не только по отношению к ней, а прежде всего по отношению к себе.

Помню, чудная женщина у нас была, врач Ш., 32—35 лет, в самом расцвете. Полюбила. Сошлась. Счастлива была беспредельно. В откровенных беседах прямо так и говорила:

— Как хочется немного счастья!

Но... окончилась война. Он вернулся к жене. А она с разбитым сердцем осталась одна.

Военфельдшер Нина Комиссарова ради любви прервала беременность. Подорвала свое здоровье. А он улетел. Сейчас живет в Москве, Герой Советского Союза. Нина умерла. Он связал свою судьбу с другой, но счастья не обрел.

Третья имела сына. Как она попала на фронт, не знаю. Знаю только, что она не придерживалась строгих правил. Однажды на каком-то торжестве распустила свои красивые черные волосы, подвязалась цветным платочком, передернула плечами и пустилась отплясывать цыганочку. Командир звена, капитан, как увидел ее, так и обомлел.

Она ответила на его любовь, бросила сына.

Скажете — счастье? Какое же это счастье, если ради страсти человек бросает ребенка?

А вот Зину всегда буду помнить с сочувствием и уважением. Высокая, стройная, красивая, она долгое время дружила с летчиком. Не знаю, любил он ее или нет. Только жениться по каким-то причинам не мог. И стал за ней ухлестывать один высокий чин.

Циник, уже в возрасте, он нагло говорил ей:

— Никогда не поверю, чтобы такая красавица до сих пор оставалась девушкой.

Зине было и стыдно, и обидно. И она приняла странное решение: доказать свою непорочность.

И доказала. А потом гордо ушла и больше с ним не встречалась.

За все годы войны я знаю не больше двух пар, которые сошлись по любви и дожили вместе до последних дней.

Может быть, я слишком категорична. Но ведь так было... Были среди нас, девушек, такие, в обязанности которых входило одно: следить за собой. Полк — на полетах, воюет, а одна-две непременно где-то в уютных закутках сидят. Ни тяжесть патронных ящиков, бомб или реактивных снарядов, ни снежная метель на посту их не касались. А окончилась война, надели фронтовики награды, и тут выяснилось: у того, который жизни не щадил в бою, в лучшем случае имелась медаль “За боевые заслуги”. А у них, штатных красавиц, и “За отвагу”, и орден Красной Звезды.

Я не укоряю их. Ведь красота — это счастье. И если они пользовались успехом у мужчин, то это не вина. Я всю войну страдала именно из-за того, что не чувствовала себя красивой. Нет, я не была дурнушкой. Было что-то и во мне. Глаза, родинки, скромность. И если бы это было не так, я, наверное, не вышла бы замуж, не стала бы матерью, не растила бы сейчас внука. Но на фоне тех длинноногих красавиц я была... кнопкой. Или как выразился один остряк: “Винтовка без штыка”.

В самом деле, веса во мне было меньше 40 кг. Размер ноги детский. Рост меньше 150 см.

И вот такая кнопка попала на фронт. Ну какой из меня боец! А ведь нашлось дело и для меня.

Все началось до войны. Я жила в Гомеле, работала в аптеке. В марте 1941 года прочитала в газете, что комсомольцы-фармацевты приглашаются для обслуживания особого строительства в город Пинск. Не раздумывая, собрала чемоданчик — ив путь. Приезжаю в Пинск и узнаю: предстоит обслуживать заключенных, строящих аэродром. Вот, думаю, влипла. А назад ходу нет: я ведь комсомолка. Стыдно. Тем более что и должность сразу предложили — начальника аптеки, и оклад хороший установили.

Приступила к работе. Работаем месяц, другой, третий. Среди заключенных оказалось много интеллигентных, высокообразованных людей. Я не понимала, а они не говорили, за что их судили. Это теперь, много лет спустя, нам стало известно о репрессиях. Я даже не чувствовала, что работаю с заключенными.

Так, наверное, продолжалось бы до конца строительства, если бы в одно светлое, солнечное утро не налетели с черными крестами на плоскостях стервятники и не разбомбили наш аэродром. За пять минут разрушили все, что сотни, да какое там сотни — тысячи человек строили целый год!

Так для меня началась война. Мы пошли на восток, на Москву. Впереди машины, за ними строем — заключенные. По пути нас неоднократно бомбили, расстреливали из пулеметов. Фашисты нагло летали на бреющем и гонялись за каждым человеком. Я даже лица их запомнила: наглые, самоуверенные, улыбающиеся. Им доставляло радость убивать людей. Они охотились на нас как на зверей.

Колонна распалась. Кто погиб, кто ушел в леса. Машина, на которой были лекарства моей аптеки, сгорела. И вот на пятые сутки мы в составе группы из 15 человек добрались до Москвы. Кто-то из администрации повел нас в ГУЛАГ (главное управление лагерей). Оттуда — в военкомат. И мы, все до единого, попросили направить нас на фронт.

Я попала на Карельский. А точнее — на станцию Белое Море, в 12-й БАО (батальон аэродромного обеспечения), на должность начальника аптеки. Присвоили мне странное звание: техник-интендант 2-го ранга. Но еще более странное выдали обмундирование: шлем-буденовку, длинную шинель, кирзовые сапоги 37 размера. А я носила 34-й.

Широкие голенища до крови натирали ноги. Носы сапог загнулись и напоминали лыжи. Вместо женского дали мужское нижнее белье. Потом уж, много позже, стали выдавать две пары трико на год.

Но... не все в жизни плохо. Наступила зима. Нам выдали шубы-дубленки, которым сегодня не было б цены, шапки-ушанки из заячьего меха, валенки. Когда я смотрю на фотографии тех лет, невольно вспоминаю слова песни:

Качается рожь несжатая, Шагают бойцы по ней. Шагаем и мы — девчата, Похожие на парней.

После того как оделась в форму, пошла представляться командиру батальона майору Г. Казакову. Постучала, вошла и культурненько говорю:

— Здравствуйте. Вот прибыла к вам на работу.

— Что-о?!— рявкнул он.

— Вот, прибыла...— повторила я.

— Выйдите и зайдите снова! Я подумала, что он занят делами. Вышла, постояла, постучала снова. И опять:

— Здравствуйте, вот прибыла к вам на работу.

Ох, как он взвинтился! Вскочил со стула, стал кричать, ругаться. Но потом махнул рукой, а через несколько дней на офицерском собрании объявил:

— Возмутительно! Никакой дисциплины! Является офицер — и нате вам: “Здравствуйте, я ваша тетя”. Не хватало, чтобы она еще руку протянула мне.

Я сижу красная от стыда. А он как гаркнет:

— Почему сидите, когда о вас речь?

Но потом он меня стал уважать. За работу.

Я старательная была, дисциплинированная. Он даже фото свое мне подарил с надписью: “Начальнику аптеки от комбата Казакова. Кар. фр.”

Уже в первые месяцы нам, медицинским работникам, пришлось не только оказывать медицинскую помощь, ухаживать за больными и ранеными, собирать чернику, клюкву, бруснику, грибы на питание раненым, но и строить землянки, разгружать ящики с боеприпасами, нести караульную службу.

Зимой мы занимались расчисткой снега. Лопаты были фанерные, большие, с жестяной обивкой. Пару часов поработаешь такой лопатой — и хоть ложись, ни рукой ни ногой не повернуть.

А потом я стала готовить противоцинготную жидкость. Рубила хвойные лапы, заливала их кипятком, настаивала, процеживала. Получался отвратительный зелено-мутноватый напиток. Его наливали в бочку и выставляли перед входом в столовую. Выпьет пилот кружечку этого зелья — и десны как новенькие.

Однажды меня оставили дежурить на медпункте. Я приготовила стерильный перевязочный материал, противошоковую жидкость, вышла из землянки полюбоваться на солнце. Как-то неожиданно, совершенно не с той стороны, откуда ждешь, налетели самолеты, и пока наши летчики отогнали их, успели сбросить бомбы. Итог печальный: смертельно ранило в живот врача старшего лейтенанта медицинской службы Антонину Назарову и в спину — военфельдшера Аню Юрмашеву.

Аню мы отправили в госпиталь, в Кандалакшу. А Антонина Назарова, не приходя в сознание, умерла.

Не стану говорить о том, как мы оплакивали ее. Она была одной из первых, кого нам пришлось хоронить. У нас еще были слезы, мы еще могли плакать. Похоронили ее со всеми почестями.

Сорок лет спустя, в 1980 году, мы посетили кладбище в Кандалакше, навестили могилку Антонины Назаровой, возложили цветы. Пионеры прочитали стихи. В холодный, дождливый день 9 мая мы снова были вместе...

Самым страшным для меня было дежурство по приемному покою. Это длинная землянка, бревенчатые стены, обитые фанерой и покрашенные белой масляной краской. В ней были комната для приема, кабинет начальника медслужбы майора Дружинина, процедурный кабинет, операционная и в самом конце — морг.

Дежурить ночью для меня было пыткой. Я боялась каждого шороха, сидела не шевелясь, боясь нарушить покой мертвецов.

В воздушном бою погиб летчик Николай Губа. Веселый, широкоплечий парень. Смотреть на него было невозможно: снаряд разворотил лицо, была разбита голова.

Я хорошо помнила его почерк. Дело в том, что летчики, летавшие ночью, получали у меня препарат кола. Кола-драже и кола в шоколаде помогали бодрствовать. Эти препараты были на строгом учете и выдавались под личную роспись летчика.

Вот так я и запомнила его почерк. Запомнила также почерк Саши Казакова, Димы Саковича, Миши Мамойленко, Саши Серова. Пришла к выводу:

если почерк спокойный, округлый, значит, и обладатель его спокойный, бесхитростный человек. Если острый, резкий — значит, характер у человека взрывной, нервный.

У Николая почерк был округлый... Как о нем плакала Аля, санитарка нашего лазарета! И ведь никто не знал, что у них была любовь.

Во время бомбежек стены землянки дрожали, песок осыпался. Становилось страшно. Мы выбегали на улицу.

Когда взлетали наши самолеты, считали: один, два, три... десять. Ждали их возвращения. И если счет не сходился, начинали кусать губы: кто-то погиб. Ночь становилась жуткой.

Полярные ночи сами по себе неприятны: в час дня уже темно. С великим трудом, держась за протянутую веревку, добираешься в столовую. Но когда появлялось северное сияние, слов не хватало, чтобы описать. Какая гамма красок, цветовых переходов! Какие сталактиты свешивались вдруг с неба!

Но красоты красотами, а жизнь продолжалась. Нам, офицерам, положено было знать все на случай выхода из строя командира: расчеты на перебазирование, размах крыла самолета (уж и не помню для чего), длину посадочной площадки (зачем?), количество платформ для боевой техники (самолетов) и оборудования, количество вагонов для личного состава. Мы должны были ориентироваться в политической обстановке.

Однажды мне поручили выступить с докладом на тему “Роль Коммунистической партии Советского Союза в Отечественной войне”. Я услышала, что точно с таким докладом собирается выступить замполит соседнего полка. Взяла несколько листочков бумаги — и туда.

— Разрешите присутствовать?— обратилась я к замполиту.

— Откуда вы? Кто такая?

— Начальник аптеки 12-го батальона обеспечения техник-интендант 2-го ранга Гинзбург.

— Что ж, похвально. Похвально, товарищ Гинзбург. Хорошо, что вы интересуетесь политикой!

Я добросовестно зафиксировала цифры, факты, сравнения. И так лихо воспользовалась ими на занятиях, что представитель политотдела только руками развел.

— Вот так надо готовиться к занятиям, товарищи офицеры,— сказал он.— Молодец, товарищ техник-интендант 2-го ранга.

Но на чем я села, так это на отсутствии командного голоса. Начальник штаба батальона капитан Фомин так и записал в моей характеристике: “...Скромна в быту, требовательна к себе, но не требовательна к подчиненным. Отсутствует командный голос”.

Вот так. И всю жизнь я страдала именно из-за отсутствия командного голоса. Там, где надо было прикрикнуть, я упрашивала. Что поделаешь:

такой уродилась.

И в этой связи не могу не рассказать об одной из своих подруг — Людмиле Михайловне Поповой. Она старше меня на 13 лет. На фронт попала вместе с мужем — Георгием Никитичем Поповым. Он был командиром роты, она — военфельдшером на КП.

Красавица! Королева! Вся в ремнях. С пистолетом. На боку — планшет, на груди — свисток...

Я вначале думала, что это генерал: такая на ней внушительная фуражка с кокардой была. Иду и, замирая от страха, отдаю честь. Старательно так. Ем глазами. А потом увидела ее в столовой и чуть ложку с пробой не выронила. Она подходит, а я руку к виску: мол, здравия желаю.

А она ласково так, с очаровательной улыбкой:

— Да мы же виделись с тобой.

Мы подружились. Я с восхищением смотрела на нее и не могла налюбоваться ее статью, красотой, уверенностью. Как она курила! Кто-то ей подарил мундштук из разноцветного плексигласа. Так она сдвинет его в угол накрашенного рта и, наблюдая за взлетающими и садящимися самолетами, рассказывает разные интересные истории.

— Людмила Михайловна,— как-то спросила я,— а зачем вам свисток?

— А машину вызывать санитарную. Милое дело! Ну и... для пущей важности. Заметила, как мужики меня слушаются?

Это была женщина! И вот в сентябре 1983 года я заехала к ним проездом в Москву. Передо мной сидела согбенная старушка. С трудом, с помощью трости она передвигалась по комнате. А ведь ей всего-то исполнилось 75. Куда все делось?!

Посидели, поговорили, поплакали. Георгий Никитич с дочерью проводил меня на вокзал...

Была и еще одна такая же мужественная, сильная личность: Раиса Эммануиловна Данюшевская, врач, капитан медицинской службы. Она на 15 лет старше меня была.

Раиса Эммануиловна также была красива, умна, никогда не теряла присутствия духа, мастерски рассказывала анекдоты.

Как-то раз лежал у нее в лазарете раненый вологодский солдат. При выписке его обнаружилось, что пропал ремень. А как без ремня быть солдату? Кто-то из медицинских сестер подарил ему брезентовый ремень. Он ушел, а неделю спустя снова попадает в лазарет с ранением.

Раиса Эммануиловна смотрит на него, вспоминает и говорит:

— Петров, но вы же недавно находились у меня в лазарете. Что с вами было?

— Так точно, товарищ доктор. У меня тогда ремень пропал.

Она так это рассказывала, что мы хохотали до слез.

И вообще, мы очень дружно жили. Сейчас то в одном углу страны, то в другом вспыхивают национальные распри. У нас же даже намека на это не было. Русские, украинцы, белорусы, казахи, калмыки, евреи — мы все жили единой семьей.

Землянка у нас была не очень хорошей: бревенчатые стены были мокрыми, скользкими. На них местами росли грибы. Чтобы вода не капала на людей, мы подвешивали плащ-палатки. Заговорившись, забывали контролировать. И тогда палатка срывалась и вода обрушивалась на нас. Хохот, визг...

Да, трудное, но славное было время. У меня, точнее, у нас (мы очень хорошо живем с мужем) часто бывают гости. Приезжают из Ленинграда, Волгограда, Дзержинска, Череповца. Приезжала Вовея Николаевна Бойцова, бывшая медсестра лазарета. Сходили с ней на могилу бывшего командира полка Фомина Федора Ивановича, а также на могилу коменданта гарнизона ст. Белое Море Двор-кина Натана Исаковича и возложили цветы.

Нас остается все меньше. Но мы знаем, что жизнь прожили не зря. Одолеть такого врага — это подвиг. И я рада, что в этом подвиге есть частичка и моего сердца.


На волосок от смерти

Евгения Николаевна ПОСПЕЛОВА, оружейница
195-го истребительного авиационного полка, младший сержант

Порой мы слышим: “Полвека прошло, а мы все о войне...”

И в самом деле, устали люди. От напряжения, от страха, что все может повториться. Пора бы начать забывать.

А как забудешь? И хотела бы, да не получается. Я не раз ловила себя на том, что мысленно разговариваю со своими девчатами, чищу пушку, стою на пост". И все время удивляюсь, как, каким образом я осталась жива! Ведь в ту ночь, на посту у КП, пуля прошла между гимнастеркой и шинелью. Наклонись я чуть-чуть вправо, ну на ладонь — и не писала бы я эти строки.

Мученья наши начались с первых дней пути на фронт. Нас, оружейниц Троицкой школы, погрузили в телятники, задвинули дверь, накинули щеколду и... забыли. Лишь после того как мы подняли шум, нам стали выдавать дважды в день по 150 г хлеба с маргарином. И длилось это 15 дней! Пока где-то под Ленинградом нашу группу сняли с поезда и отправили в полк.

Попали мы в 195-й истребительный авиационный полк на ЯК-9. Машины были новенькие, хорошие. А главное — наши, отечественные. Полк был в полном смысле слова истребительный. Летал по фронтам как бабочка. С 13 июня 1942-го по декабрь 1944-го успел повоевать и под Ленинградом, и под Петрозаводском, и под Беломорском, и под Канда-лакшей, и под Мурманском. А в конце 1944-го оказался под Москвой, где и встретил День Победы.

Вместе с ним, естественно, перемещались и мы, наземные специалисты. Правда, нам чаще доводилось ездить на машинах. А это удовольствие — по военным дорогам — было ниже среднего. Машину трясло как на гофрах. За день делали по 150— 200 км. Например, из-под Ленинграда к Лодей-ному Полю. Приедем, выкарабкаемся на какую-нибудь лесную поляну — будущий аэродром и начинаем разгибать спины. Руки ноют, ноги стонут. А делать надо. С трудом, кое-как начинаем разгружать машины. Снимаем тяжеленные ящики с инструментами, ветошью, смазкой. Ищем место, куда бы их пристроить. А вокруг — лес и даже намека нет на хоть плохонькое строеньице.

Ну, выгрузили. Слава Богу! А время уже девять часов вечера. Хочется есть. Голова тяжелеет. Спать. Спать. Спать...

Спать? А где? Батюшки! Спать-то где? Опять с мужиками в одной палатке?

— Саша!— кричу я.— Палатку ставь, а то опять в мужской палатке придется ночевать.

— Поздно, Женя. Палатки уже стоят. И нам действительно отведено место с мужчинами.

— У, черт! Зла не хватает. Ну что им для нас отдельную не поставить? Мужики ведь...

— А им с нами веселее,— хохочет Саша.

Мою в бензине руки, вытираю их насухо ветошью, даю улетучиться запаху и сажусь на пенек ужинать. Старшина привез гречневую кашу с мясом.

Ем медленно, нехотя. Устала зверски. А тут еще эта палатка, будь она неладна.

Утром вскакиваю раньше всех. Беру противогаз, винтовку и убегаю к своим ящикам. Не люблю смотреть, как мужики просыпаются. А тут и подружки выбираются из своих спальных мешков. И начинается наша обычная трудовая жизнь. Умываемся, прихорашиваемся (хотя какое уж там прихорашивание!), расчесываем стриженные “под мальчика” волосы, закалываем плотно под пилоточки и — за работу.

Расчищаем площадки, раскладываем инструмент, оборудование, патронные ленты. Все должно быть разложено так, чтобы во время полетов было под рукой.

Техники тоже поднялись. Подтянулись к машинам. Начинают прогревать двигатели.

— От винта!

— Есть от винта!

— Зажигание!

— Есть зажигание!

— Контакт!

— Есть контакт!

И вот затарахтел один самолет, зачихал второй, третий. Звук работающих двигателей становится ровнее, четче. Заработали, мои хорошие...

Люблю я эти минуты. Особенно в хорошую погоду. Да и не только я. Все мы с каким-то замиранием и душевным трепетом следим за работающими ястребками.

А вот проснулись и летчики. Позавтракав, они идут к самолетам. Садятся в кабины, проверяют наличие воздуха в системах, кислорода, зарядку аккумулятора.

Но вот, кажется, все. Техники дозаправили баки, механики протерли следы от выхлопов, мы, оружей-ницы, все разложили по местам. Летчики приняли машины.

Появилась свободная минута. Можно поболтать, помечтать, высказать свои соображения. Часы показывают шесть часов утра.

Далеко не уходим. Рассаживаемся здесь же, кто на ящике, кто на пенечке. И вдруг из землянки командира полка (за одну ночь оборудовали!) выбегает начальник штаба, поднимает вверх ракетницу и шарах зеленую ракету.

Началось.

Где-то справа с запада на восток идут самолеты. Мы их не видим. Да и они нас тоже. Аэродрома-то как такового нет. Есть большая поляна в лесу. Наши самолеты укрыты ветками, стоят возле сосен. Мы попрятались под кронами деревьев. А вот летчики сейчас пойдут на перехват. Главное — чтоб их не застали на взлете.

Каждая из нас провожает взглядом “свой” самолет. У меня был муж, разведчик. Я любила его. Он воевал на оккупированной территории. Но жизнь есть жизнь. Кто-то нравился больше, кто-то меньше.

Мы все боготворили командира полка Фомина. Веселый, разговорчивый, смелый. Да и комиссар полка майор Андрюковский был под стать ему.

А еще мы любили Ванечку Дроздова, младшего лейтенанта. Он пришел в полк чуть пораньше нас. И единственный из летчиков дожил до Победы. Прекрасный летчик, замечательный человек.

Но вот нащупали и наш аэродром. Видно, во время взлета засекли. Воспользовавшись тем, что наши летчики ушли к переправе через Свирь, фашистские бомбардировщики зашли с востока и обрушили на нашу поляну груду бомб.

Заткнув уши, лежим вниз лицом и молим Бога:

“Пронеси! Не дай погибнуть!”

После налета специалисты БАО бросаются на поле, торопливо зарывают воронки, запахивают неровности. Не успевают заровнять последнюю ямку, как на посадку заходят наши. Один, другой, третий... Все? Кажется, все. Слава богу, может быть, хоть сегодня обойдется без похорон.

Впрочем, день только начался, и кто знает, чем он кончится.

Бои за Лодейное Поле были жестокими. Город был разрушен и сожжен до основания. Но враг не прошел. Финны остановились на той стороне Свири да так и застряли.

Фронт стабилизировался. Наш полк полетел выше, на Север.

Вот тут мы хватили горя! Бомбежка и обстрелы показались ничем в сравнении с мошкарой. Тучи гнуса не просто сосали нашу кровь. Они залезали в рот, в нос, в глаза, в уши. Во все поры и отверстия. Не давали дышать. И уж какими только мазями мы не мазались! И все равно ходили с распухшими лицами. Как пьяницы.

Дело в том, что пушки чистить, ленты пулеметные набивать не станешь тогда, когда тебе удобнее. Прилетел самолет — снимай и чисти. Таков закон. А уж принялась за дело — тут не до мошкары. И потом, руки-то постоянно в смазке. Как ими лица касаться? Ну, проведешь тыльной стороной ладони, раздавишь десяток, а они, гады, на кровь еще злее набрасываются.

Но страшнее всего было в карауле. Особенно осенью. Ночи темные. Дождь как из ведра. И за его шумом не можешь разобрать: то ли враг крадется к самолетам, то ли твоя фантазия разыгралась. Вот так и стоишь: ревешь, а стоишь. Слезы пополам с дождем по лицу расползаются. “Мама! Мамочка!— стонешь, бывало, на посту.— Мне страшно”.

Но... отстоишь сутки. Пройдет день, два — и собираешься на танцы. Куда делись страх, усталость? Надеваешь свои брезентовые (специально для танцев) сапожки и бегом в клуб. Вальсы, танго, фокстроты. А то и “Яблочко”. Накрутишься за вечер и как убитая спишь.

Молодость — великое дело.

Полк наш поднимался все выше, выше. Мы уже почувствовали теплое дыхание Гольфстрима. По достоинству оценили его каверзное воздействие на самолеты. За ночь они покрывались такой коркой льда, что не только летать на них, думать-то об этом нельзя было.

Мы вооружались деревянными молотками, и начинали скалывать лед. Причем лед заклинивал рули глубины, поворота, закрылки, фонарь кабины летчика, скапливался в куполах шасси, и стоило не досмотреть — ЧП обеспечено.

Трудились всем экипажем во главе с летчиком — техник, механик по самолету, моторист, оружейница, то есть я.

И только после того, когда летчик и техник проверят все тяги, все рули, все сочленения и убедятся, что самолет полностью освобожден ото льда, выпускаем его в полет.

Под Мурманском увидели северное сияние. Словами передать его красоту невозможно. Сталактитовые наросты разноцветной раскраски спускались с неба и как бы создавали над тобой потолок пещеры. Ты оказывалась в сказочном царстве. В твоей душе все пело, играла музыка. Тебе было радостно и бесконечно весело.

Не знаю, может быть, по этой причине мы все влюблены в Север. Удивительно, столько горя там довелось пережить, а вот поди ж ты — тянет. И по сей день тянет.

Из-под Мурманска полк снова вернулся на юг. Под Лодейное Поле. В июне 1944 года там должен был состояться прорыв фронта.

И он состоялся. 24 июня. Поработать нам пришлось крепко. Наши летчики делали до семи вылетов в день. Спать приходилось урывками и не больше 3—4 часов в сутки. Меня наградили медалью “За боевые заслуги”, а также Почетной грамотой с благодарностью от имени И. В. Сталина.

Там, на Свири, в ожесточенных воздушных боях, полностью погибло 2-е звено во главе с командиром лейтенантом Найденовым.

В том же 1944 году я подала заявление в партию. И было очень приятно, когда коммунисты единогласно проголосовали “за”.

К 9 мая 1945 года, когда мы узнали о безоговорочной капитуляции, я обслужила более 3 тысяч самолетовылетов. Это много. Это очень много. И всякий раз, не говоря уж о той шальной пуле, которая прошила мне шинель, я была на волосок от смерти.

Я согласна с писательницей Светланой Алек-сиевич: у войны не женское лицо. Война противопоказана женщине. И доводом может служить хотя бы то, что у меня нет детей.


Меня обошла любовь

Василиса Куприяновна ЗОРИНА (Симутова), оружейница
17-го гвардейского штурмового авиационного полка

Я была строгой. Не скажу, что совсем не пользовалась успехом у мужчин. Были попытки и мне объясниться в любви. Но я не могла допустить временных любовных интриг.

К тому же и не верила в такую любовь. Идет война, гибнут люди, рвутся бомбы, в щепки превращаются жилища, каждую неделю кого-то хороним. И вдруг — любовь.

Нет, не понимала я этого. Не стану утверждать, что я была права. Может быть, и мой суженый был там, на фронте, рядом со мной. Но... видно, не судьба.

Мне очень нравился наш командир полка. Строгий, справедливый. Дисциплину любил. А где дисциплина, там всегда порядок. И в том, что наш полк стал гвардейским,— его заслуга.

Родилась и выросла я в Сибири. Детство и юность провела в Омске. Любила театр, кино. Училась очень даже неплохо. Мама у меня была ласковая. Папа — в меру строгий.

Когда началась война, я сразу, как и многие мои сверстницы, пошла на работу. После работы посещала курсы всевобуча, училась держать в руках оружие. Домой приходила поздно, а потому повестку из военкомата в семье получили до моего прихода.

Не знаю, чем объяснить, но весть о моем призыве в армию родители восприняли довольно спокойно. Мама, видимо, верила в то, что война продлится недолго. А отец, участник первой мировой войны, стал учить меня наворачивать портянки.

— Главное, дочка,— говорил он,— правильно надеть сапоги. Если ноги будут в порядке, ничего не страшно.

— Папа,— спросила я,— при чем здесь сапоги? Там бомбы рвутся.

— Э-э, не скажи, дочь. Не сумеешь навернуть портянки, собьешь ноги в кровь, тебе и на бомбы плевать. А когда с ногами все в порядке, то и от бомбы ускользнуть можно.

Наука отца была полезной, но попала я не в пехоту, а в авиацию. Правда, и в авиации обувь играла не последнюю роль, но не такую, как в пехоте.

После двух недель учебы я получила назначение в 17-й гвардейский штурмовой авиационный полк на должность оружейницы. С первых же дней включилась в нелегкую, ответственную работу и трудилась до самой Победы.

На штурмовике ИЛ-2 имелось столько вооружения, что немцы назвали его “летающей смертью”:

2 пушки, 2 пулемета, 4 реактивных снаряда, бомбы.

Снарядить ленты снарядами и патронами, уложить их в ящики, подвесить эрэсы было непросто. Но больше всего хлопот доставляли нам бомбы. 7-, 25-, 50-, 100-килограммовые бомбы мы переносили на своих руках, поднимали их в бомболюк, подвешивали на бомбосбрасыватели, вворачивали взрыватели.

Снимать бомбы, а тем более совершать с ними посадку категорически запрещалось. Ведь достаточно одного неосторожного движения, встряски — и взрыватель мог сработать. От самолета после этого остались бы только щепки.

Но война есть война, и нам не однажды пришлось нарушать инструкцию. Случалось, подготовим самолет для нанесения бомбового удара по пехоте, а тут приказ — бомбить танки. Вот и приходилось одни бомбы снимать, другие подвешивать. Мне эти килограммы на всю жизнь запомнились. Мы как тяжелоатлеты занимались поднятием тяжестей, да еще на вытянутых вверх руках. Сейчас вот думаю: на самолет приходилось за день подвешивать в бомболюк только одних бомб более двух тонн. И это нам, девушкам, которые должны стать со временем матерями. Сколько же по этой причине наших сестер лишилось материнского счастья!

Но и это не все. После каждого вылета мы обязаны были чистить пушки и пулеметы. А это тоже — не вальс танцевать. Особенно в условиях Севера, когда температура наружного воздуха опускалась ниже —45°С. Случалось, забудешься, сбросишь рукавицу, схватишься вгорячах голой рукой за металл. Рука мгновенно прикипает, ты вскрикиваешь и начинаешь медленно, с кожей отдирать.

Палатки, где мы набивали ленты патронами, не отапливались. Чтобы не закоченеть, мы прыгали, толкались, мяли друг друга. И все равно то у одной, то у другой ноги в сапогах примерзали к подошвам. Чтобы снять сапоги после полетов, приходилось оттаивать их.

Но самым трудным для меня было неожиданное появление немецкого самолета над аэродромом. Вокруг нашего аэродрома были сопки. Видимость ограничивалась их вершинами. И вот с той стороны, откуда меньше всего ждешь, появляется “мессершмитт” и с ходу начинает поливать свинцом. Пули тюкают рядом с тобой, поднимают фонтанчики снега. Ты бросаешься на землю, закрываешь руками голову и ждешь. А он делает круг, возвращается, и все повторяется сначала.

Я так и не смогла привыкнуть к гибели товарищей. Ведь все невзгоды и радости делили пополам. Как смириться с тем, что молодой летчик, еще более молодая оружейница вдруг погибают?

В эти минуты душа начинает метаться. Не находишь себе места. И так хочется домой, к маме! Спрятаться в ее объятиях и ни о чем не думать...

Но домой нельзя. До самой Победы. Поняв это, сжимаешься в комок, пересиливаешь себя и, проводив в последний путь дорогого тебе человека, продолжаешь работать.

Больше того, стараешься найти в себе силы и помочь окружающим. Я, например, любила стихи и песни. И вот подыщу какой-нибудь добрый, поднимающий настроение куплет, перепишу на бумажечку и положу летчику и стрелку-радисту в кабину. Пусть улыбнутся перед полетом! Ведь им так нужны в полете силы и уверенность. Что касается пушек и пулеметов, тут они могли быть спокойными. Мы работали на славу. Подставить плечо, защитить их грудью мы не могли. Так пусть знают, что мы сердцем с ними.

И, знаете, многим помогало. Вернется, бывало, экипаж из жестокого боя, и кто-нибудь (чаще всего летчик) говорит:

— Василиса, как это ты догадалась стихи такие подложить? Знаешь, как взлетел, так и шептал их. А другой признался:

— Когда мужчин ждут, они возвращаются.

И удивительного в этом ничего не было. Мы были молоды. Переполнены романтикой. Не зря же говорят: “Подвиг — это песня молодых”. Чувства в 18— 20 лет обостряются до предела. Хочется всех любить, всех обнять. Хочется жить!

Сегодня, десятки лет спустя, я очень хорошо понимаю тех девчонок, которые влюблялись на войне. Правильно делали! Пусть не у всех сложилась судьба. Зато какая искренность, какая сила в чувствах была в те годы у влюбленных! И не случайно многие семьи, созданные там, в условиях войны, оказались крепкими. Я могла бы назвать десятки семей, которые и по сей день живут и счастливы.

День Победы я встретила под Мурманском, в 17-м гвардейском штурмовом полку. Оттуда и демобилизовалась. На вокзале мы в последний раз обнялись с дорогими сердцу сослуживцами и разъехались навсегда.

Впрочем, нет, не так. Через 20 лет мы отыскали друг друга. Съехались в Кандалакше. И это была незабываемая встреча! Сколько слез радости, любви, уважения... Сколько разговоров...

В 1947 году я вышла замуж.


Жена командира

Зинаида Дмитриевна КРУТИКОВА (Новожилова), старший писарь
управления 19-го гвардейского истребительного авиационного полка

Как я ею стала? Просто. Полюбили друг друга, сошлись. И с тех пор больше чем на месяц-полтора не могли расстаться. И так до самой кончины в 1979 году Алексея Ефимовича. И вот теперь я через день езжу на кладбище, поливаю на его могиле цветы, часами сижу на лавочке, с благодарностью вспоминаю нашу совместную жизнь.

Сейчас, годы спустя, мне стало чуточку легче. Время и в самом деле великий лекарь. А первые дни, первый год выдержала с трудом. Жить не хотелось. И как же мне было больно!

Мой дом сгорел после очередного налета фашистских бомбардировщиков. Я в это время была в военкомате. Просилась (в который раз!) на фронт. И хорошо, что мама с младшими детьми к тому времени уже были эвакуированы в тыл. Фашисты, обозленные тем, что им не удается взять город, решили уничтожить его с воздуха. Армада бомбардировщиков обрушила тысячи бомб на жилые кварталы, причалы, бензохранилище. Едкий дым окутал весь город.

Я лишилась крова, осталась без денег, без одежды, без работы. И военкому ничего не оставалось делать, как призвать меня на службу в армию. Так решилась моя судьба.

В Шонгуй, куда я получила назначение, прибыла налегке: в синем шерстяном костюмчике, в белой с украинской вышивкой блузке, в черных туфлях.

Это было в начале сентября 1941 года. Удивительное время года на Севере! Изумрудные озера, речушки, крутолобые валуны, сопки, покрытые красными цветами иван-чая и брусникой,— все это было так красиво, а я так переполнена романтикой, что чувства мои били через край. При всей своей природной сдержанности я готова была обнять весь мир. Я так любила людей, жизнь!

Старшина Елисеев, которому было приказано меня встретить, задержался. И я имела возможность осмотреть окрестность. С одной стороны железной дороги протекала река. С пологими зелеными берегами, кристально чистой водой, она была необычайно красивой. За рекой, вдалеке — сопки, поросшие невысокими деревьями. По другую сторону — небольшой поселок: несколько домиков, станция, школа, медпункт.

За поселком — крутая высокая гора, на которую вела длинная деревянная лестница. На горе стояли большие одноэтажные дома. Я догадалась, что встречающий меня появится именно на этой лестнице, и не ошиблась. Перепрыгивая через несколько ступенек, по лестнице сбегал бравый, хорошо сложенный, подтянутый старшина. И поскольку на станции уже никого не было, он сразу подошел ко мне.

Элегантно представившись, он взял у меня чемоданчик и пригласил следовать за ним. И мы пошли вверх по ступенькам длиннющей лестницы.

Миновали дома. Идем по пустынному ровному месту. И вдруг — овраг. Широкий, весь заросший зеленым кустарником, и по дну — ручеек. По обоим берегам ручейка — тропинки. Тропинки явно свежие, хотя и утрамбованы прилично.

Спускаемся в овраг и упираемся в дверь. Это была землянка отдела кадров. Я на секунду задержалась, окинула взглядом скат оврага и обнаружила еще несколько дверей. Как потом выяснилось, за ними размещались оперативный и инженерный отделы, метеостанция, какие-то службы, словом, здесь была упрятана целая улица.

В отделе кадров старшина Елисеев представил меня сослуживцам, предложил стул. Какое-то время меня расспрашивали о Большой земле, о том, что я видела в пути. Потом все встали и пошли обедать. Пригласили меня.

После обеда старшина Елисеев доложил обо мне начальнику штаба капитану Тимофееву.

— Что вы умеете делать?— спросил капитан.

— Выдавать книги,— ответила я.

— Та-ак. Пока что в этом нужды нет. Ну а если вам научиться печатать на машинке? Вы ведь грамотная, а для машинистки дело всегда найдется.

— Давайте попробуем,— согласилась я.

— Вот и хорошо. Елисеев, определи ей рабочее место. И скажи, чтобы оформили приказом как механика по приборам и поставили на довольствие с техническим составом.

— Есть,— козырнул старшина. В отношении начальника штаба, сотрудников канцелярии и старшины Елисеева я почувствовала к себе доброе расположение. Не знаю, чем это было вызвано, но неловкость моя исчезла, и мне стало с этими людьми легко и просто.

Первую ночь я провела в штабе. Вторую — в землянке инженера В. И. Болонина, убывшего в командировку.

Одна, на чужой постели, в чужой землянке... Мне было жутко и непривычно. С трудом дождалась утра, пришла в столовую, увидела девушку в военной форме, села за ее столик и без всяких объяснений спросила, не возьмет ли она меня к себе жить.

Та громко рассмеялась и спросила, кто я и откуда. Это была метеоролог Ася Одоева.

Вечером я была у Аси. В землянке кроме нее жила еще машинистка из БАО Маруся. Вот с ними, на нарах, постоянно поселилась и я.

Какие это были замечательные девушки! Душевные! Чистые! Прошло полвека, а у меня и по сей день о них самые светлые воспоминания.

Ася была очень скромной и застенчивой девушкой. Невысокого роста, со светлыми вьющимися волосами, большими голубыми глазами. Лицо у нее было белое, нежное. Кожа тонкая. При малейшем смущении она моментально покрывалась краской. Ася была серьезной, дисциплинированной. Всегда одета по форме. Причем обмундирование у нее было наглажено, сапоги начищены, подворотничок свежий. На метеостанции да и в гарнизоне она пользовалась большим авторитетом.

Маруся тоже была хороша. Среднего роста, с коротко подстриженными черными волосами. Глаза темные, со звездочками. Смелая, быстрая, веселая. Она очень скоро вышла замуж за начальника техотдела, молодого красивого капитана, и ушла жить к нему в землянку.

Вместо Маруси к нам пришла телефонистка с центрального коммутатора. Эта вообще была красавицей! Жгучая брюнетка, с черными, очень красивыми глазами. Фигурка как у гимнастки. И с таким нежным, приятным голосом, что слушать ее доставляло истинное удовольствие. В гарнизоне ее звали Лиза-Волга, по наименованию коммутатора.

У нее была белая пуховая шапочка, которая исключительно была ей к лицу. Лиза носила ее вместо серой солдатской шапки, и никто ей не делал замечаний.

С Лизой я подружилась и в свободное время ходила к ней на коммутатор. Лиза щедро делилась со мной опытом. И очень скоро я научилась работать не хуже ее.

А вот “воспитательницей” моей была Валя-художница. Она была старше меня на пять лет и считала своим долгом учить жить. Высокая, стройная, с тонкими чертами лица, гладко зачесанными волосами, она была строгой и обязательной. Работала она в фотолаборатории. В ее обязанности входило немедленно, в любое время суток, проявлять фотопленку с разведданными, которые привозили наши летчики.

Была еще одна Валя, парикмахерша. Ей было 25 лет, и звали ее Валентиной Николаевной. Маленькая, розовощекая, кудрявенькая. Очень приятная особа. Муж ее воевал на другом фронте. Она очень любила его и беспокоилась. Мужчины боготворили ее. Они высоко ценили верность и, если женщина выдерживала их натиск, начинали уважать. Так было и с Валентиной Николаевной. Кое-кто попытался было проверить ее на нравственность. Но... ничего из этого не вышло. Она как-то мягко и бескомпромиссно дала понять, что верна мужу. И потом... у нее были необыкновенные руки. Нежные, крепкие. Она в совершенстве владела своим мастерством, и мужчины стремились стричься только у нее.

У меня иногда выдавались свободные минуты, и я любила ходить в парикмахерскую и смотреть на ее работу. Заметив, с каким интересом я наблюдаю, предложила:

— Хочешь — научу?

— Хочу.

И она стала учить меня. Первым, кого я подстригла, был инженер полка Павел Петрович Голь-цев. Он долго не соглашался, но я уговорила.

И вот он занял “трон”. Я приступила к стрижке. И чем дальше стригла, тем больше волновалась. Дело кончилось тем, что на его голове появились “лесенки”, вихры, и я никак не могла их устранить.

Павел Петрович рассердился и пообещал “натравить” на меня начальника штаба полка.

— Вот отрежет твои косы — и будешь знать, как прически портить мужчинам,— поднимаясь, сказал он.

За несколько месяцев службы я освоила несколько профессий. Бралась за любую работу и испытывала истинное наслаждение, когда у меня получалось. И единственно с кем у меня не было дружбы — это с представителями медицины. Я была здорова, никогда не болела. А потому не знала дороги в санчасть.

До наступления холодов я носила то, в чем приехала. Меня почему-то не спешили одевать в военную форму. В октябре выпал снег, стало холодно, а я в осеннем пальтишке. И вот однажды пришел полковой старшина Гордейчук и повел меня на склад получать обмундирование. Я к тому времени потеряла всякую надежду на то, что меня зачислят на военную службу, и попросила маму выслать мне что-нибудь из одежды. Мама выслала, но прошло полгода, пока я получила посылку.

И вот мы на складе. Мне выдали валенки, новенький с белым мехом полушубок, шапку, рукавицы, ремень и... больше ничего. Опять я какая-то полувоенная. Так и щеголяла в полушубке, в шапке со звездочкой и в цивильном платье. В принципе мне было неплохо. Платьев я привезла с собой (сестра подарила), так что мне даже приятно было ходить в привычной одежде.

Но быть белой вороной, хоть и красивой, ни к чему. Я все больше испытывала неудобства. Так продолжалось до тех пор, пока не приехали оружейни-цы. На склад поступило женское обмундирование, и я получила гимнастерку, юбку и все остальное. Меня официально назначили писарем, затем перевели на должность старшего писаря, присвоили первичное воинское звание ефрейтора. А с присвоением полку гвардейского звания вручили гвардейский значок. Я стала в полном смысле слова военной.

А полк воевал. Немецкие летчики в первый год войны вели себя нагло. Прорывались к аэродрому и завязывали воздушный бой прямо у нас на глазах. Наши летчики воевали мужественно. Нередко одерживали победы. Но, случалось, и попадали под огонь врага.

В августе 1942 года мы с Асей и Марусей решили сходить за грибами. Накануне был воздушный бой, а в тот день на редкость было тихо. А поскольку все цвело и благоухало, то создавалось впечатление, будто никакой войны нет.

Мы взяли лодку и поплыли по реке Кола вниз по течению. День был теплый, солнечный. Настроение у всех прекрасное. Мы долго плыли, пока присмотрели удобное для причаливания место.

Причалили. Вытащили лодку на берег и пошли в глубь небольшого лесочка на сопке. Там не оказалось ни грибов, ни ягод. Мы перешли через ручеек на другую сопочку и сели отдохнуть. Маруся, как всегда, была заводилой. Мы громко разговаривали, смеялись и даже пели.

— Вы тут посидите,— сказала она,— а я обследую местность. Может быть, здесь есть ягодник..

Прошло не больше пяти минут, и вдруг раздвигаются кусты, и в них — бледная как береста, испуганная, наша храбрая, наша отчаянная Маруся.

— Девочки!— шепотом произнесла она,— там кто-то стонет.

Первое, что нам пришло в голову,— бежать. Но, вспомнив, что нас все-таки трое, преодолели страх и осторожно, прячась за кустами, стали пробираться туда, откуда пришла Маруся.

Вскоре мы и в самом деле услышали стоны. Остановились, замерли. Надо бы идти — боимся, ноги приросли к земле. И тут наша Маруся все-таки доказала, что она в самом деле храбрая. Ползком, где на четвереньках, где пригибаясь, она пошла на стоны.

Мы было двинулись следом, но она решительно подняла руку:

— Стоять!

Вот она скрылась в кустах. Какое-то время молчала. Потом громко, тревожно крикнула:

— Девочки, сюда! Скорее!

Мы бросились в кусты, царапая лицо, руки, выскочили на поляну и увидели такую картину: на траве возле раскинутого оранжевого парашюта лежал летчик. На бедре его была большая рваная рана. Рядом валялись засохшие окровавленные тряпки.

— Кто вы? Откуда?— спросила Маруся, наклонившись к летчику.

— Из Шонгуя,— простонал он.

— Из Шонгуя?— переспросила Маруся и посмотрела на нас. Мы никогда не видели этого летчика. Впрочем, может быть, он приехал недавно?

По траве, где он полз, тянулся кровавый след. Ослабевший, бледный от потери крови, он смотрел на нас, сжимая пистолет.

— Девочки, быстро в лодку,— скомандовала Маруся.— Зина, возьми пистолет. Ася, спрячь парашют.

И тут же, осторожно поднимая раненого, спросила:

— Парашют-то зачем тащил? На склад, что ли, сдавать?

— Хотел разложить, чтобы с воздуха увидели.

С трудом донесли до лодки. Я положила его голову себе на колени. Ася придерживала ноги, Маруся взялась за весла.

Худенькое, почти мальчишеское личико летчика было покрыто веснушками. Белые, бескровные губы плотно сжаты, потные рыжеватые волосы слиплись на лбу, глаза закрыты. Боже, ведь он совсем еще ребенок, а уже воюет!

С тех пор как мы подняли его, он не издал ни звука. Лодка медленно двигалась против течения. Маруся устала, но мужественно боролась до конца.

— Девушки,— неожиданно говорит раненый,— быстрее, а то я умру.

И улыбнулся. Спросил, как нас зовут, назвал себя. Сказал, что прибыл он в Шонгуй с последней партией, а сбили его вчера. Всю ночь он полз, а под утро стал терять силы.

Нещадно палило солнце (на Севере такое иногда случается). Я сняла панамку и накрыла ею лицо летчика. Он взял мою руку и поцеловал.

Нас заметили. Помогли вытащить лодку, отнести в санчасть летчика. Больше мы его не встречали. Время выветрило фамилию и имя сокола, а очень хотелось бы узнать, где он, что с ним, жив ли?

Вскоре наш полк стал путешествовать с аэродрома на аэродром. И когда мы вернулись в Шонгуй, Аси и Маруси уже не было. Нас разместили в другой землянке, под горой, с Зиной Голосовой, Леной Хитриной и Надей Аксеновой. Вот с ними мне и предстояло провести значительную часть службы.

Над нами, на горушке, стояла зенитная установка. Во время налета зенитчицы так грохотали снарядами, что душу выматывало. Я даже не помню, сбили ли они хотя бы один немецкий самолет, но трудились они не покладая рук. Мне казалось, что они это делали от страха.

Да оно и понятно: при налете все бросаются в укрытия, а зенитчицы наоборот — наружу. Да на самое открытое место, вызывают огонь на себя. И вот уже немецкие истребители атакуют установку. С воем пикируют на наших хрупких девочек. Пытаясь заставить их замолчать, поливают расчет горячим свинцом, долбят снарядами пушек.

Нет, смотреть, как на тебя пикирует вражеский самолет, и оставаться на месте — это сверх человеческих сил. И как же не преклоняться перед нашими девушками-зенитчицами! Пусть они даже не всегда сбивали самолеты. Но скольким они помешали провести прицельное бомбометание, атаковать стоянки самолетов!

Моя бы воля — я их только за то, что они вели огненную дуэль, награждала бы орденами.

Тогда же я познакомилась с единственной летчицей, прибывшей в наш полк,— Валей Перепечей. Я ее еще не видела, но уже испытывала необычайный прилив гордости: знай наших! Мы хоть и слабый пол, а если потребуется, то можем заменить и мужчин.

Валя летала на самолете связи. Девушек к тому времени распределили по эскадрильям. Они жили в казармах. Вместе с ними жила и Валя. Я пошла к ним познакомиться. В казарме стояла полная идиллия: девушки шили, штопали, стирали, гладили. Кто-то стоял дневальным, кто-то спал после дежурства.

Ко мне подошла небольшого росточка, милая, очень простая девушка и представилась:

— Перепеча Валя.

В первый момент я даже разочаровалась. Мне так хотелось, чтобы это была рослая, красивая, с гордо поднятой головой женщина. Я была очень смущена и не знала, о чем говорить. Но, познакомившись, вникнув в содержание ее души, я поняла, чем она сильна: верой в победу, в свой народ, в наши идеалы. Причем вера эта не выставлялась наружу, не выпячивалась. И за то, что она была летчицей и никогда не выпячивала этого, девушки ценили ее еще больше.

Валя была в гимнастерке, волосы коротко подстрижены. Над ее кроватью висела фотография:

симпатичная, улыбающаяся девушка с огромным букетом ромашек, в красивом платье. Это тоже была Валя. Она была красива. Фотограф сумел схватить самую суть ее красоты.

Летом 1942 года у меня появилась любимая подружка. Та, которой я могла доверить все свои сокровенные тайны.

Помню, кто-то открыл дверь отдела кадров, где я перепечатывала очередной документ, и крикнул:

— Ну, берегись, фашист! Такое войско прибыло к нам на пополнение!

Мы выбежали на улицу посмотреть на “войско”. По пыльной дороге, строем, по направлению к штабной землянке шло человек 30 девушек. Одеты они были в юбки и гимнастерки защитного цвета, в кирзовые сапоги и пилотки. Все как одна подстрижены “под мальчика”.

Они шли молча и серьезно. И только одна, проходя мимо, тряхнув головой, звонко и весело крикнула:

— Привет, девчонки!

На нее зашикали. Но Зина (это и была она, моя будущая подружка) не была бы Зиной, если бы не дала о себе знать. Это была удивительно жизнерадостная, общительная девушка. Со всеми она вела себя запросто. Все у нее были Коли, Андрюши, Володи. Даже начальство она умудрялась называть по имени-отчеству, хотя это было не по уставу. И никто ей не делал замечаний.

Она любила пофлиртовать. На словах. Прибежит, бывало, и шепчет:

— Ах, кого я сегодня покорила!

Окончательно же она свела с ума парторга полка Бориса Глебова. Весной 1944 года они поженились. Он уехал, а Зина осталась в Мурманске, у его мамы. У них родилась дочка Оленька.

Так вот она, пожалуй, первой заметила, что командир полка майор А. Новожилов ко мне проявляет интерес. Это было большой неожиданностью для меня. Алексея Ефимовича впервые я увидела в сентябре 1941 года. Он был еще командиром эскадрильи. Видела и потом, неоднократно. Но если бы мне тогда сказали, что этот тридцатилетний мужчина станет моим мужем, я бы не поверила. Ведь мне было двадцать! Он на целых десять лет 'был старше. И потом... он такой серьезный, озабоченный...

Правда, он очень хорошо относился к девушкам. Только в официальной обстановке обращался по званию и фамилии.

И все-таки командир есть командир. Летчики его уважительно называли “батя”. А значит, и для нас он был настоящим батей. Так что мысли о том, что у меня с ним могут быть какие-то особые, скажем, не уставные отношения, не могли даже прийти в голову.

Но вот 6 ноября 1943 года меня и мою подружку Зину Голосову, она уже была связисткой на КП полка и постоянно была на глазах у Алексея Ефимовича, командир полка пригласил к себе в гости.

Я смутилась. Как, командир полка приглашает меня?! Встревоженно встретила я Зину. Рассказала ей. Она взглянула на меня, рассмеялась и говорит:

— Чудачка, он давно уже неравнодушен к тебе. Собирайся, вместе пойдем. Меня он тоже пригласил.

— Правда?— обрадованно воскликнула я. Шел мокрый снег. Небо заволокло тучами, и о полетах не могло быть и речи. У командира полка собрались летчики, штурманы. Был канун праздника, и мужчины приложились к рюмочке. Пили “за Родину”, “за Сталина”. Пели песни, танцевали. Атмосфера была праздничная. Да и основание было:

на нашем участке, пожалуй единственном, враг за два года войны так и не сумел углубиться больше чем на тридцать километров. Ровно год назад, в ноябре 1942 года, Алексея Ефимовича назначили командиром полка. Причем сразу с должности командира эскадрильи. Ни помощником, ни заместителем он не был. К тому времени он уже имел шесть лично сбитых самолетов и двенадцать — в группе. Водил в бой зеленых юнцов, учил их драться с врагом. И нередко записывал очередной лично сбитый самолет в общую копилку (в группе).

Летчики были молодые, неопытные. Они, конечно, тоже стреляли. Но куда стреляли в своих первых боях — одному богу известно. А когда на их счет записывался сбитый самолет, они росли в собственных глазах, становились осмотрительнее и уже очень скоро вели бой на равных с противником.

Благородство командира невозможно было не оценить. И они любили его.

И потом, он уже повоевал у озера Хасан, на реке Халхин-Гол. Имел боевой орден Монгольской Народной Республики. Воевал и в финскую войну. И тоже обрел значительный опыт.

Алексей Ефимович пестовал летчиков как отец. Был справедливым и требовательным. Очень переживал потери.

Вот за все это его и любили. К нему тянулись. Считали за счастье пообщаться. А потому и атмосфера на вечере была радостной.

Разумеется, праздничность исходила и от нас, девушек. Мы все были в нарядных платьицах, в туфельках. У меня тогда были длинные светлые, чуть завитые волосы, распущенные по плечам и спине. Они нравились Алексею Ефимовичу, и он потом ловил момент, чтобы погладить их, подержать в своей руке.

Я села возле печки. Дверца была открыта. Я сидела наклонившись и смотрела на огонь. Один мой локон свешивался спереди и шевелился от движения теплого воздуха. Он подошел ко мне, сел рядом, взял этот локон и сказал, что у меня очень красивые волосы. И... признался, что я давно нравлюсь ему.

Я окончательно смутилась, покраснела, не знала, как себя с ним держать. Мы сидели и молчали.

А на следующий день Алексей Ефимович пригласил меня в Беломорск в театр. Мы смотрели в исполнении петрозаводских (а может быть, ленинградских — не помню) артистов “Три сестры” Чехова. Я наслаждалась. Шутка ли: окончить культпросвету ч или ще и два с половиной года не быть в театре!

Потом мы еще побывали на спектаклях. Стали встречаться просто так, вечерами. Алексей Ефимович никогда не переступал грань дозволенного. Мы просто говорили. Рассказывали о себе, о близких. Я долго не могла привыкнуть к нему и называла не иначе как “товарищ командир”. Он смеялся и говорил:

— Да не зови ты меня так. Зови по имени. И вот однажды, находясь в штабе, я получила от мамы известие о том, что мой младший брат Ювеналий, только что окончивший военное училище, погиб. Ему едва исполнилось 18 лет. Я как сидела за столом, так и упала на него головой, не в силах подавить рыданий. Старшина Елисеев, девушки пытались меня успокоить. Но мне было так плохо, я так живо представила любимого брата, сложившего голову где-то под Гомелем, что не могла успокоиться.

В это время вошел Алексей Ефимович. Узнав, почему я плачу, он подошел ко мне, прижал мою голову к груди, гладил мои волосы, а потом прямо при всех стал целовать мои мокрые глаза, щеки, губы... И при этом успокаивал:

— Не плачь, Зинуля! Успокойся!

С тех пор мы и подружились с ним окончательно. А может, это уже была любовь? Меня он называл не иначе как “Зинуля моя”. Потом, когда родилась дочь, он дал ей имя Светлана и стал называть и ее ласково-уменьшительно “Светуля моя”. Правда, он называл ее еще Чепучечкой. Но Зинуля и Светуля ему нравились больше. И уже смертельно больной, полностью парализованный, за несколько дней до кончины, сказал мне тихо и нежно:

— Зинуля, я люблю тебя.

После того случая в штабе мы уже не могли жить друг без друга. Я очень скучала, если не видела его день или два.

С наступлением весны 1944-го началась интенсивная учебно-боевая работа. Летали днем и ночью. Полк наш перелетал с аэродрома на аэродром. 9 мая 1945 года мы отпраздновали Победу. В 1947 году Алексея Ефимовича направили на высшие лет-но-тактические курсы в Липецк. И там мы зарегистрировали свой брак. Свидетелями при регистрации были наши однополчане — Семен Нафанаилович и Вера Федоровна Компанийченко. Они и были нашими единственными гостями за “свадебным” столом.

Такова судьба семьи военного человека.

За годы войны в полку под командованием Алексея Ефимовича служили очень способные люди. Многие из них стали видными военными деятелями. Так, до мая 1944 года его заместителем был майор Кутахов Павел Степанович, который впоследствии стал Главным маршалом авиации, Главнокомандующим Военно-Воздушными Силами всей страны.

В середине пятидесятых годов Алексея Ефимовича списали с летной работы по состоянию здоровья. Сказались перегрузки, участие в войнах. Летать на реактивных самолетах он уже не имел права. Его назначили заместителем начальника штаба дивизии по К.П. Но он тосковал по небу, по самолетам. Тяготился штабной работой. Да и гарнизон был далекий, неблагоустроенный.

Нам надоело за период службы в армии мотаться по захолустьям. Захотелось пожить по-человечески, в хорошем городе. Наш любимый город — Киев. Туда мы и решили ехать.

Алексей Ефимович стал оформлять документы на демобилизацию. За это время пришел приказ, которым запрещалось отсылать документы демобилизованных из армии в столичные города. Так рухнули наши планы. У нас были друзья в Липецке, туда мы и поехали.

Выросла дочь. Мы выдали ее замуж в Москву. Потом и сами переехали к ней.


По вольному найму

Валентина Григорьевна МАЛЮТИНА (Еремейчик),
корректор газеты “Боевая вахта”

В январе 1943 года я вернулась из эвакуации в Беломорск. Приехала поездом ночью. На улицах — темень, дикий холод. Город спал. Дорогу от станции я знала плохо. Поэтому решила до утра побыть на вокзале.

На рассвете пошла в город. Автобусы тогда не ходили, так что немалое расстояние от вокзала пришлось преодолевать на своих двоих. Я уже знала, что школа, где я работала, из города эвакуирована и делать там мне нечего. Одета я была не по сезону. На мне был хлопчатобумажный спортивный костюм, фуфаечка, на ногах мальчиковые парусиновые туфли. Мороз — 30°. Продрогла до костей, голодная. Хотелось услышать голоса живых людей, поговорить, поделиться горем. И потому, как только дошла до города, постучалась в первый же дом.

На мое счастье хозяйка оказалась доброй, милосердной женщиной. У нее уже стояли квартиранты из военных. Но она радушно, хотя в жизни никогда не видела и не знала, кто я и что я, пригласила и меня.

В чистом, но тесном домике кроме квартирантов и хозяйки находились больной хозяин (он вскоре умер) и их 17-летняя дочь Любаша. Мать (к сожалению, не помню имени) работала уборщицей в рабочей столовой. Жили на ее скудную зарплату. А потому каждая копеечка им нужна была крайне.

Узнав, что у меня здесь нет ни родных ни знакомых, предложили остаться. Поставили мне на кухоньке одноместную солдатскую коечку, дали постельное белье и успокоили:

— Куда тебе идти, девонька? Живи у нас. Горе мыкать сообща легче.

Так я осталась у Ляминых. День прошел в разговорах. А наутро я приняла решение проситься на фронт. Решение это пришло не случайно. Шла война. Школы находились в эвакуации. А здесь нужны были люди. Каждый человек ценился на вес золота. Поэтому раздумывать особенно было не о чем.

Напротив дома Ляминых располагался штаб, куда я и направилась. Часовой вызвал дежурного. Тот выслушал меня и пригласил за собой. Так я оказалась в политическом отделе 7-й Воздушной армии.

Офицер политического отдела, узнав, что я учительница, сказал:

— А что, и возьмем. Нам очень нужен грамотный корректор в газету. Пойдете?

— Пойду,— не раздумывая ответила я.

— Вот и хорошо. Сейчас вас проводят к редактору.

Редакция размещалась на окраине города, неподалеку от штаба. Это был низенький одноэтажный домик из частного сектора.

При входе в домик меня встретил майор Г. Будашевский, заместитель редактора армейской газеты “Боевая вахта”, невысокого роста симпатичный человек в кителе со стоячим воротничком и медалью на груди. Он приветливо поздоровался и провел к редактору. Редактор майор И. А Портянкин казался суровым человеком. Он тщательно изучил мои документы. Испытующе посмотрел мне в глаза.

— Трудно будет,— сказал он.

— Понимаю.

— Работать придется в основном ночью, иногда при самодельном освещении.

— Понимаю.

— Вас не пугает все это?

— Я не знакома с издательским делом.

— Это-то как раз и не главное. Тут мы вам поможем. Важно другое.

— Что же?

— Нужны усидчивость, крепкие нервы, умение сосредоточиться в любых условиях.

— Попробую,— сказала я.

В тот же день приступила к работе. Работа мне пришлась по душе. Я внимательно вычитывала гранки, крайне редко пропускала ошибки. И уже через неделю меня допустили к самостоятельной работе. А поскольку одета я была не по сезону, ко мне проявили милосердие и с ног до головы одели в солдатскую одежду. Выдали красивый полушубок, теплую шапку, зеленую юбку, такую же гимнастерку, ну и, разумеется, нательное белье. Внимательными оказались мои боевые товарищи. Ведь я была высокого роста, 174 см, худенькая, обувь носила 40-го размера, и подобрать на меня одежду было непросто.

А ближе к лету из шинели финского офицера (летчики где-то достали) сшили мне демисезонное пальто и добыли бурки. Да такие добротные, что я проносила их до конца войны и вернулась в них же домой.

Зарплата у меня, как, впрочем, и у других девушек, зачисленных по вольному найму, была мизерная. Нам едва хватало рассчитаться за солдатскую пищу. И невольно возникал вопрос: зачем на войне вольнонаемные? Мы жили в одной землянке с девушками-солдатами, питались в одной столовой, выполняли ту же самую работу, а вынуждены были скитаться в поисках одежды, куска хлеба. Хорошо, что я попала к добрым, порядочным людям. Но ведь могло быть и иначе.

Итак, работа. В редакции и типографии кроме офицеров и солдат были девушки и женщины из вольнонаемных: Катя Родина — машинистка, Грета Александровна Ловорская — 2-й корректор, Маша (фамилию забыла)— машинистка. А спустя некоторое время я привела сюда и дочь моей хозяйки Любу Лямину.

Роста она была маленького. Вся какая-то нежная, хрупкая. Мама, боясь, что она не сумеет постоять за себя и ее не возьмут, тоже пришла. И в самом деле, начальник издательства старший лейтенант Сорокин, увидев ее, попытался было отговорить. Я думала, что она расплачется. А Люба подняла свою милую головку, посмотрела на начальника своими прекрасными голубыми глазами, поправила белокурые, слегка вьющиеся волосы и говорит:

— А вы не смотрите, что я маленькая. Я сильная.

Начальник улыбнулся и спрашивает:

— А характера хватит?

— Хватит.

— Хватит, товарищ начальник,— вступилась мать.— У нее на все хватит. Она твердая у нас.

— Ну, если твердая, то возьмем. С испытательным сроком. Договорились? Если за месяц покажете себя с хорошей стороны, зачислим в штат на постоянную работу.

На том и договорились. Любу взяли ученицей-наборщицей. Специальность ей понравилась. Через месяц ее допустили к самостоятельной работе. Из нее получился замечательный специалист. Работала она с нами до самого окончания войны.

Мне помогал осваивать новую профессию ответственный секретарь газеты капитан Игнатьев Всеволод Алексеевич. Высокого роста, широкоплечий, солидный, в пенсне (из-за близорукости), он был сама доброта. Дело свое знал досконально. Газету оформлял с хорошим вкусом. Продумывал до мелочей. Каждая заметка, каждый заголовок, каждое клише у него ложились там, где они должны были лечь по смыслу. И когда, бывало, берешь газету и начинаешь вдумываться, то понимаешь — именно так и должен быть расположен материал.

А если ему что-то не понравилось, он так поправит, найдет такой поворот, такой синоним, что даже корреспондент, обрабатывавший материал, не замечал этого. Редким даром редактора обладал Всеволод Алексеевич.

Не оставался в стороне и заместитель редактора майор Г. Будашевский. Остроумный, выдержанный, добрый, он умел в трудную минуту поднять настроение, вызвать улыбку. В условиях войны это было очень важно.

А вот редактора мы побаивались. Не потому, что он был злой, нет, просто должность его была высокой. Да и возраст. В отличие от всех остальных офицеров мы обращались к нему по званию. Он был очень порядочным человеком. Никогда не обидит сам и не даст в обиду своих подчиненных. Но должность старшего по положению его обязывала быть строгим.

Однажды я испытала эту строгость сполна. По долгу службы я обязана была принимать по радио материалы ТАСС: сводки Совинформбюро, приказы Верховного Главнокомандующего, указы Президиума Верховного Совета СССР.

Для газет эти материалы передавались ночью. Ну а поскольку радиоприемничек у нас был старенький, электрические разряды из-за северного сияния велики, канал глушился морзянкой, то нетрудно представить, каково было нам, принимавшим этот материал. Напряжение — предельное.

А потому случались пропуски. Приходилось связываться по телефону с другими газетами, со связистами. С великим трудом удавалось восстановить текст.

В ту злополучную ночь восстановить не удалось. Помехи были настолько сильными, что ни газетчики, ни связисты полного текста не получили.

Доложили редактору. Он взглянул на меня и серьезно так выдает:

— Ну что ж, не смогла обеспечить прием важного материала, иди в Москву пешком. Пропуски восстановить, материал сдать в набор своевременно.

Я была неробкого десятка, а тут сдрейфила. Я знала,что, если редактор приказал восстановить текст, он добьется своего и материал будет опубликован. Но как, каким образом? Ведь моей вины не было. Не только я, все другие газеты не справились с задачей. Но на то он и был редактором. Связался с аэродромом, попросил для меня У-2 и отправил в газету “В бой за Родину!” Это была единственная газета, которая сумела принять текст полностью.

Обрадовавшись, что появилась возможность приобрести материал, я забыла о страхе, забралась в кабину самолета, слетала и обеспечила выход газеты с важным материалом.

И это лишь эпизод. В повседневной жизни было гораздо сложнее. Не хватало шрифтов, бумаги, красок. То и дело выходил из строя движок, и мы зажигали карбидные светильники или коптилки из гильз, наполненных бензином с солью или керосином. О запахе не думали. Главное — вычитать без ошибок гранки.

Но и это полбеды. Хуже было то, что мы, девчонки, понятия не имели о стрингерах, нервюрах, лонжеронах, не знали марок самолетов, своих и чужих, названий приборов, систем, двигателей. А материалы этими терминами были перенасыщены настолько, что голова кругом шла. Такая работа...

Мы все любили свое дело и не щадили себя. Поскольку газета выходила к утру, отдыхали мы днем. А потому спали не раздеваясь, иной раз по две на одном топчане.

Наша редакция за войну сменила несколько точек пребывания. На новом месте мы думали не об отдыхе, а о том, как выпустить газету. И лишь после того как газета была сверстана, разгибали спины и начинали думать, где бы приютиться и прикорнуть на часок-другой. Спали на топчанах, койках, нарах. В бараках, землянках, палатках. Начальник издательства старший лейтенант Сорокин и его заместитель Лобковский старались по возможности устроить наш человеческий быт. Но это не всегда удавалось.

Работая бок о бок, забывая о времени суток, мы выматывались так, что свет нам был не мил. В такие минуты редактор, наш умный и строгий И. А. Пор-тянкин, приводил в редакцию гостей. Среди них были известные летчики: Хлобыстов, Кутахов, Поздняков, Гальченко. Запомнился визит Алексея Хлобыстова. Очень скромный, совсем не геройского вида парень, он, как выяснилось, трижды таранил врага, причем в одном бою таким образом сбил два самолета. К нам он пришел по просьбе наших корреспондентов сразу после возвращения из Москвы, где М. И. Калинин вручил ему золотую звезду Героя Советского Союза.

Интересным, своеобразным собеседником был Павел Степанович Кутахов. Он не очень жаловал политработников, а вот журналистов ценил. Особенно тех, кто летал на задание. А летали у нас все. Капитан А. Шевцов, например, успел закончить курсы учлетов и умудрился совершить 24 боевых вылета, причем 14 из них на штурмовике ИЛ-2 в качестве воздушного стрелка.

Если учесть, что в начале войны соотношение нашей и гитлеровской авиации на Севере было 1:4, а Гитлер направил туда отборных асов, нетрудно понять, насколько это было опасно. Наши журналисты летали на передний край, участвовали в бою, своими глазами наблюдали героические действия летчиков. А потому писали правдиво, со знанием дела. Вот за это их и ценили авиаторы.

Б. Федоров, А. Степанов, В. Сокологорский, П. Удалов, В. Шиперович, Г. Поженян (ныне известный поэт), П. Молокоедов—все летали.

Я знаю, что дружба П. С. Кутахова сохранилась с ними до последних дней. Когда Павел Степанович, будучи уже Главнокомандующим ВВС, заместителем министра обороны СССР, приезжал в Ленинград, он давал предварительно знать об этом А. Шевцову. И на выходе из вагона первому раскрывал объятия. Дружба, скрепленная кровью, не старела.

Незадолго до своего героического тарана в редакции побывал друг А. Хлобыстова его командир Алексей Поздняков, удивительно душевный человек. Он сразу приковывал к себе внимание. И нет сомнения в том, что он стал бы крупной личностью, если бы остался в живых. Я не могла сдержать слез, когда вычитывала материал о его гибели.

Ну и как во всяком нормальном коллективе, где присутствовали девушки, случилась и у нас любовь. Самое удивительное, что влюбилась... Люба. Наша любимица, самая молоденькая, самая хрупкая.

Иногда, в минуты затишья, нам удавалось сбегать на танцы. Мы брали с собой Любу. Она стояла в сторонке и держала наши шапки и полушубки. На лице ее была написана радость. И мы искренне думали, что она с удовольствием выполняет не совсем приятную миссию сторожа. Дескать, что девчонке в ее возрасте делать на танцах?

Но мы снова (в который раз!) ошиблись в Любушке.

Однажды к ней подошел симпатичный, черноволосый старший сержант. Он отличался выправкой, хорошими манерами.

— А почему вы не танцуете?— спросил он.

Да вот... караулю,— нисколько не смущаясь, отвечала та.

— А зачем караулить? Положите на скамейку. Никому не нужно это приданое.

— А... зачем?— в свою очередь спросила Люба.

— Будем танцевать.

— С кем?

— Со мной.

И они закружились в вальсе. Он проводил ее с танцев домой. Попросил разрешения наведать.

— Приходите. Только я всегда занята. Работы много.

— Уж так и всегда?

— Всегда.

— Посмотрим.

И в самом деле, как ни придет старший сержант, Люба у наборных касс стоит, по буквочке текст набирает. Вначале он относился к ее занятости с пониманием. А потом, когда они перешли на “ты”, это его стало раздражать. На что Любушка спокойненько так, как малому ребенку, говорит:

— Не надо так.

Старший сержант посмотрит на нее — и засмеется.

— Ну, мать, ты меня прямо как мальчонку осаживаешь.

Встречи их становились все чаще. Их любовь нас радовала. Мы просто купались в их искренних чувствах. Это было что-то светлое, чистое.Вечная радость. Достаточно было увидеть ее глаза, устремленные на любимого, и у самой на душе становилось хорошо.

Однажды он признался, что любит.

— А ты? Ты любишь меня?— спросил он Любушку.

Любушка, хрупкая, нежная и... решительная, молча обняла его и поцеловала.

— Ты согласна быть моей?

Любушка прижалась к нему и тихо сказала:

— Да.

Уже после войны, в Ярославле, куда забросила нас военная судьба. Любушка готовилась стать матерью. Она сообщила об этом домой. Моя бывшая хозяйка не мешкая ринулась в дальнюю дорогу.

— Не о таком замужестве думала я, доченька,— с укором сказала мать, обнимая Любушку.

Но почему, мама? Мы же любим друг друга. Он такой хороший. Ты увидишь. Он понравится тебе.

И в самом деле, старший сержант произвел на мать доброе впечатление. Они еще какое-то время побыли в Ярославле, пока оформлялись документы на демобилизацию. А потом все вместе уехали к нему на родину. А мы вдруг ощутили такую тоску! Нам и в голову не приходило, как наполняло нашу армейскую жизнь появление влюбленных. Где-то она сейчас, наша Любушка?

Но все это было потом. А в те дни, когда познакомились эти два замечательных человека, летчики вели воздушные бои, разведчики ходили в тыл врага, пехотинцы яростно защищали каждую пядь нашей каменистой северной земли.

Фашистам так и не удалось прорвать фронт и захватить железную дорогу. Не удалось оккупировать наш северный незамерзающий порт. Да и вообще, кроме сотен тысяч убитых и раненых, не получил Гитлер ничего.

Летом 1944-го, когда наши войска прорвали фронт и вошли на территорию Норвегии и Финляндии, бои на Севере поутихли, нас перебросили на юг Карелии.

Прибыли мы на станцию Оять. Во время разгрузки эшелона налетели фашистские бомбардировщики и стали бомбить. Но господство их уже кончилось. Тут же появились наши истребители, и финал для стервятников оказался печальным.

Выгрузка прошла благополучно, без повреждений. Дальше, к линии фронта, надо было ехать на машинах. Мне было приказано сопровождать походный печатный цех.

Выехали мы последними. У НП (Наблюдательный пункт) Видлица был установлен шлагбаум. Солдат, охранявший въезд, проверил наши документы.

— И куда же вы путь держите?— спросил он.

— Вперед. За редакцией.

— Но туда нельзя. Там опасно.

— Солдатик, миленький, пропусти,— запричитала я.— Если мы не приедем, у нас будут крупные неприятности. Мы должны быть там!

— Поезжайте, только потом не кляните меня.

— Что ты, что ты...

Обрадованные, что удалось прорваться через шлагбаум, мы были в хорошем настроении. Шофер, молодой еще, крепкий парень, тихо улыбался на мою трескотню. Впереди никого не было. Дорога была сносной. Теплынь. Птицы поют. Чем не жизнь?

И вдруг... взрыв. Машину тряхнуло как игрушечную. В лобовое стекло что-то так грохнуло, что я только успела глаза зажмурить.

Когда прошел страх и я открыла глаза, то увидела окровавленного шофера. По его лицу текла кровь, он рукой придерживал плечо, которое также кровоточило.

— Садись за руль,— сказал он мне, превозмогая боль.

— Я не умею,— трясясь от снова обуявшего меня страха, ответила я.

— Я подскажу. Садись.

Я выскочила из кабины, забежала с другой стороны, помогла ему передвинуться вправо, села за руль.

— Ногу на педаль, включай скорость. Поехали. Машина виляла, но двигалась. Я молила судьбу, чтобы он не умер. Но... видно, грешница я была: не услышал меня бог, свалился шофер.

Я растерялась. С большим трудом вывернула на обочину, машина уперлась в громадный камень и заглохла.

На мое счастье, из-за поворота показались наши машины. Со слезами на глазах я выскочила из кабины.

— Что тут у вас?— спросил офицер. Я рассказала. Шофера моего увезли в санчасть, мне дали другого.

— Да опусти ты автомат,— с улыбкой сказал новый шофер.— Или думаешь, что я немец?

Только тогда я поняла, как переживала за печатный цех. Попадись он врагу — мне не миновать расстрела.

На час позже прибыли мы в часть, где расположилась редакция и где все уже волновались.

В конце октября 1944 года войска Карельского фронта разгромили врага. В ознаменование победы Президиум Верховного Совета СССР учредил медаль “За оборону Советского Заполярья”. Эту награду вручили и нам, сотрудникам газеты “Боевая вахта”.

Окончание войны застало нас в Олонце. Завершив выпуск газеты, дежурная смена ушла на отдых. Мой топчан находился возле включенного радиоприемника. Я спала чутко и, если начинали передавать официальное сообщение, мгновенно просыпалась.

Вот и в тот раз, едва успев закрыть глаза (было около четырех часов утра), я вдруг услышала железный голос Левитана:

— Внимание! Говорит Москва!

Прослушала раз, другой. Записываю, а понять не могу. И только в конце записи сообразила: конец войне!

Выскочила из комнаты, бегу к своим, стучу в двери, кричу:

— Девушки! Война кончилась! Германия капитулировала! Победа!

Все проснулись... Народ повалил на улицу. Началась стрельба. Ответственный секретарь редакции капитан В. Игнатьев сразу же сел за формирование праздничного номера.

Быстро подобрал заголовки, составил макет, со вкусом оформил номер, все продумал до мелочей.

— Валюша!— обратился он ко мне.— Теперь дело за вами. Ни одной ошибки не должно быть. Возьмите себя в руки и... читать.


Пока не стихнет бой

Галина Александровна ЯРЦЕВА (Степанова),
санитарка 65/102-й гвардейской стрелковой дивизии

Провожал меня отец. Старый, больной, из тех, кто устанавливал на Урале советскую власть. Работа в большевистском подполье, бои с белочехами в гражданскую, трагический 1937-й, когда арестовывали чуть ли не каждого второго, не прошли для него даром, он заболел туберкулезом и только чудом пережил маму на четыре года.

Он стоял передо мной и плакал. Молча. Слезы текли и текли по его впалым, сухим, плохо выбритым, морщинистым щекам, мелко дрожал подбородок.

— Дочка, береги себя!— наконец вымолвил он.

Я уткнулась в его грудь, прижалась лицом к старому суконному пальто. Никогда не думала, что так тяжело расставаться с отцом. И уж никак не предполагала, что вижу его в последний раз.

А как все хорошо начиналось! Мы с подружкой готовились к выпускным экзаменам в Свердловском педагогическом институте. Первый экзамен был назначен на 23 июня 1941 года. Через пару недель мы должны были получить дипломы, и впереди — целая жизнь! Мы мечтали о том, как получим назначение, как придем в класс и будем рассказывать мальчишкам и девчонкам о Пушкине, Лермонтове, Толстом, Тургеневе. Я очень любила Горького и мысленно не один раз возвращалась к Данко. Он представлялся мне красноармейцем в буденовке с красной звездой, на коне, с горящим сердцем в поднятой руке. А за ним — войска, конница, вся Красная Армия. Такая, как в песне: “Красная Армия всех сильней”.

Тогда существовало мнение, что, если на нас нападет враг, мы разобьем его в считанные дни, да еще на его территории. Поэтому речь В. М. Моло-това в 12 часов 22 июня 1941 года и его сообщение о нападении на нашу страну вызвали досаду и недоумение, но никак не растерянность. И единственно что нас беспокоило — не успеем увидеть врага своими глазами.

Забросив книжки, мы ринулись в военкомат. Но там проявили к нам холодное равнодушие. А узнав, что завтра у нас к тому же выпускной экзамен, объявили:

— Идите домой, сдавайте экзамены. Авось, без вас справимся.

Так и получилось, что мы закончили институт, получили дипломы (мне выдали “серебряный”, у меня была одна четверка) и поехали в Кироро-град Свердловской области. Мне дали 9 и 10 классы, где я вела русский язык и литературу.

А поскольку мы с Юлией Мызниковой (она преподавала немецкий) не на много были старше своих учеников, да еще смазливенькие, мальчишки забрасывали окно нашей комнаты цветами.

В 1942-м этих мальчишек забрали на фронт, а весной 1943-го дошла очередь и до нас.

Никогда не забуду большой зал военкомата. Вдоль стен грубые деревянные скамьи, вокруг нас — родственники, друзья, товарищи. Слезы, объятья... Мы, пятеро “из провинции”, прижались в уголке. Старшей у нас была Галя Устюгова (Устя). Высокая, статная. Она работала в прокуратуре. Галя Бакуева, красавица, успела уже выскочить замуж, прямо со школьной скамьи. Работала в военкомате машинисткой. Катя Селиверстова, пышноволосая брюнетка, живая, с вздернутым носиком, усыпанным веснушками. Аня Савельева — кнопочка, маленькая, кругленькая, с черными глазками. И я, тоненькая, талия — в обхват пальцами рук. Тогда у меня были белокурые вьющиеся волосы. Я была самая робкая, хотя возрастом даже чуть старше некоторых.

— Следующий!— раздался громкий мужской голос из приоткрывшейся двери кабинета.

Я вошла в кабинет. В глазах зарябило от золотых офицерских погон. Я сжалась в комочек.

— Расскажите свою биографию,— бесстрастно, сухо потребовал майор с нашивками за ранения на груди, сидевший за большим широким столом посредине.

Рассказала двумя словами. Да и откуда быть биографии-то? Жизнь только начиналась: школа, институт, полтора года работы учителем.

— Значит, учительница?— переспросил майор.

— Да.

— Вот как. Может быть, останетесь? Здесь вы пользы больше принесете. А путевка — что ж, путевку мы вернем в горком комсомола.

— Нет-нет! Что вы!— испуганно закричала я.— Я уже все решила.

— Уж очень мала. Ну что вы будете делать на фронте?

Майор посмотрел по сторонам, ища поддержки у членов комиссии. Но те, целиком положившись на опытного фронтовика, молчали. Майор пошевелил бровями. Поиграл деревянной ручкой с пером “рондо”. И, убедившись в абсолютной решительности сидевшей напротив него девушки, сказал:

— Впрочем, поезжайте. Женские руки везде нужны. Желаю дожить до победы.

Вот так решилась моя судьбя. Я села в уголочке и, пока мои подружки проходили комиссию, смотрела на шумную разношерстную братию и предавалась воспоминаниям...

Жили мы в крошечном рабочем поселке, в несколько десятков домов. Назывался поселок Ильинский участок. До революции, говорили, по нашей дороге конвоировали каторжников. Летом в глубоких ее колеях лежала желтая, рыхлая пыль. Мы, детишки, бегали по ней, поднимая душные желтые облака.

Зимой наши дома погружались в снег. Папа с трудом открывал входную дверь, расчищал дорогу к коровнику.

Зато весной наступал праздник: все цвело, благоухало. Сирень, рябина, дикие яблони...

А какие люди были в поселке! Дядя Митя Софро-но.в, например. Высокий, статный. Мой отец рядом с ним выглядел подростком. Дядя Митя был всегда среди первых. Руководил Советом. Говорил мало, но веско. И если уж что-то решал — значит, так тому и быть. И жена его, тетя Рая, была под стать мужу. Сколько помню, возглавляла жен-совет. Ходила в пролетарской косынке и кожаной куртке. Все мою маму пыталась втянуть в общественную работу.

— Катюшка!— говорила она, сверкая черными глазами.— Когда ты оторвешься от своих кастрюль? Смотри, какая жизнь вокруг, сколько дел навалилось на нас, женщин, а ты...

— Да что я...— оправдывалась мама,— у меня дети, хозяйство. Куда мне от них?

Особенно ярко почему-то вспомнился холодный январский день 1924 года. Отец был в столярке, Борис, старший брат, сидел за учебниками. Мы с Мишей, младшим братиком, играли на полу. Мама возилась с тестом.

Неожиданно вошел взволнованный отец. Сбросил шапку, сел возле стола и совершенно убитым голосом произнес:

— Катя, иди-ко к клубу. Ленин умер. Мама вытерла о передник руки, села рядом и тихо, испуганно переспросила:

— Ленин?.. Господи, что же с нами будет?

— Одевайся. Пошли на митинг.

Мама наказала мне качать люльку, в которой лежал Герман. Но как только за ними закрылась дверь, мы с Борисом вскарабкались на стол, к окну. Мороз стоял крепкий, уральский. Стекла были разрисованы причудливыми картинками. Поэтому мы открыли форточку и пристроились возле нее.

У клуба собралась большая толпа людей с красными знаменами и черными бантами на древках вверху. Жалобно заиграл оркестр. Хрипло и густо заревели паровозные гудки, пронзительно засвистел свисток лесопилки.

Но вот музыка стихла, и кто-то, кажется дядя Митя Софронов, стал говорить. Громко, взволнованно. После него слово взял папа. За ним кто-то еще. Говорили долго.

Еще раз оркестр сыграл траурный марш, и все стихло.

— Похоронили,— сказал Борис, закрывая форточку и слезая со стола.— Расходятся.

Я помню, как папа, вернувшись, открыл сундук, достал из него маленькие, с ладонь, книжицы из тонкой папиросной бумаги с разноцветными корочками, подержал их в руках, погладил своей шершавой ладонью и снова уложил в сундук.

Потом, когда научилась читать, я узнала, что это были работы Ленина, за которые его преследовали жандармы.

Комиссию прошли все пятеро. И на следующий день пришли на вокзал. У подружек были туго набитые котомки. Хлеб, сало, пироги, варенье... Чего только не было! А вот моя котомочка была тощей, как у арестанта. Да и одета я была бед-ненько. Мачеха, пришедшая через год после смерти мамы, была редкой негодяйкой. И хоть не принято плохо говорить о покойниках, об этой женщине не могу сказать ничего хорошего.

Слезы на впалых щеках отца перемешались с дождевой водой.

— Пиши, дочка!

Таким он и остался в моей памяти: слабый, худой.

— По вагонам!— раздался зычный голос офицера.

400 девушек, по 40—50 человек на вагон, быстро заняли места на нарах в теплушках. Нары были сколочены из грубых досок в два яруса вдоль стен. Посредине стояла раскаленная печка-буржуйка.

И вот тут я дала волю слезам. Рыдания душили меня, рвались из груди, слезы катились градом.

А потом все прошло. Стучали колеса. Мы пели песни. Девочки раскрыли котомки и наперебой угощали меня.

Мы ехали на фронт!

Сопровождал нас молоденький паренек, военный, из раненых. Днем он раскрывал двери вагона с широкой доской-перекладиной. Девушки, облокотившись на нее, смотрели на родной пейзаж, на станции, вокзальчики, на женщин, смотревших с жалостью на наш эшелон.

Приподнятость и веселость, которая охватила меня в начале пути, уже на следующий день спала. В голову полезли печальные мысли. От Бориса с августа 1941 года ни слова. Молчит и Герман, который ушел прямо со школьной скамьи.

— Девушки! На волю! Пять минут в вашем распоряжении.

Мы выскакивали и скрывались в кустах.

Ночами было еще холодно. И если дежурная у печки засыпала и не подбрасывала дров, мы вскакивали, без злобы ругали сонулю, шуровали в печке и опять укладывались спать. Когда спишь, меньше хочется есть, меньше думаешь о предстоящем, а иной раз и сон сладкий приснится: родной дом, мама, запах шанег.

Часто приходил младший лейтенант и проверял наличие “душ”. Все были на месте. Никто не отстал, не сбежал, не вернулся домой.

Ехали долго. Под Ярославлем простояли несколько часов. Как выяснилось, впереди идущий поезд разбомбили. Вокзал тоже был разбит. Нас отвели в тупик. Была ночь. Мы вышли из вагона и увидели впереди озаренное ярким пламенем небо. Туда ехали машины, бежали люди.

Где-то в середине апреля прибыли на станцию Будогощь, в 146-й запасной полк Волховского фронта.

Мы все пятеро попали в одну роту и даже в один барак. Это было хорошо! Барак огромный, по обеим сторонам деревянные нары, посредине железная печь. Она еще была нужна. Днем было тепло и солнечно, а вот ночью прохладно. Мы спали прижавшись друг к другу.

Первое время одеты были в свое. Такая забавная, разношерстная толпа девушек, с косами, в платьях, в туфлях на каблуках. Но старшина у нас был строгий. В шесть утра он входил в барак и сочным, густым басом кричал:

— Па-адъем!

Суматоха! Быстро совершаем утренний туалет, строимся и идем маршировать. Старшина приказывает:

— Песню!

А какая песня на голодный желудок! Но запеваем. Холодное утро освежает, песня подбадривает. И вот мы уже в тонусе, в форме. Приходим в столовую. Уничтожаем все, что подают. Удивительно: дома ела плохо, мало, а тут мету абсолютно все!

Потом нас повели в баню. Ну как забыть нашу баню! Громадная землянка с окном в крыше. В земляном зале полумрак. Взяв деревянные шайки, стали в очередь за водой. И вдруг слышим бас:

— Дочки, берегите водичку-то. Ее маленько нынче. По три шайки на душу.

Сколько было визгу! Мы разбежались, прикрываясь шайками, а бас свое:

— Не стесняйтесь, милые, я вас сотни видел, да и стар я, нечего смущаться.

Кое-как вымылись, выскочили из зала, а тут — старшина: собственноручно раздает белье. Мужское! Кальсоны, рубахи, гимнастерки.

Облачились в обмундирование — и снова смех. Больше всего потешались надо мной: мой размер 44, рост 1, а дали размер 50, рост 3. Ужас! Катались со смеху. Я даже на ужин не пошла, сказалась больной. Но самое страшное — это ботинки с обмотками. Размер 38 при моем 34, да метр обмотки на каждую ногу.

А потом появился парикмахер: чик-чик — и нет наших роскошных кос. Остатки волос топорщатся из-под громадных пилоток. Пилотки наползают на глаза. Перестали узнавать друг друга. Разгалделись, как цыплята.

— Тихо!— крикнул старшина.— Быстро обуться! Показываю...

И старшина ловко, прямо как фокусник, стал накручивать на свою ногу обмотку. Мы стояли и завороженно смотрели. Надо же, ну как куколку одел!

Я приступила к операции, но это оказалось просто немыслимым...

Несладкой показалась нам солдатская жизнь. Но мы же добровольцы! Надо терпеть.

1 мая мы должны были принимать присягу. Прошел слух, что приедет генерал.

Нам выдали шинели. Устюговой и Бакуевой достались сносные. А Ане, Кате и мне — до пят. Что делать? Решили обрезать.

И вот наступил день приема присяги. Задолго до побудки мы уже были на ногах. Волновались, как перед первым свиданием.

— Галка, у меня бахромы не видно?

— Катя, у тебя обмотка свалилась.

— Аннушка, помоги затянуть ремень. Начальник штаба полка энергичной походкой выходит на середину плаца и зычно, по-военному отдает команду:

— По-олк! Становись!

Поправляя сползающую с плеча тяжелую, громоздкую винтовку, бегу на левый фланг.

— Равняйсь! Смир-рно! Равнение на середину!

Четко чеканя шаг, направляется к командиру полка.

Нет, этого забыть нельзя. Вся атмосфера, транспаранты, кумачовые флаги, стол с красной скатертью перед полком и... генерал — высокий, статный, красивый.

Приняв рапорт у командира полка, он произнес речь. Родина в опасности... партия призывает... а он, генерал, восхищен тем, что милые девушки добровольно вместе со всем народом стали на защиту свободы и независимости нашей любимой Отчизны.

Самое замечательное было то, что мы и в самом деле готовы были отдать жизнь за Родину. Клятва наша была искренней и твердой. Я и по сей день это чувствую. А тогда нам всем хотелось даже плакать.

Девушек моих скоро забрали: кого в штаб машинисткой, кого секретарем в трибунал, кого в связь, кого в прачечную. Я некоторое время оставалась одна. Потом меня назначили в ОРАБ, особый рабочий батальон.

Итак, я в особом батальоне. Размещался он неподалеку, в нескольких километрах от станции Будо-гощь. Место было живописное: лес, небольшое красивое озеро в зеленой ложбине. Стоял июнь. Погода — только для влюбленных.

Меня направили в отделение связи на должность телефонистки. Если бы я не вкусила этой профессии, никогда бы не подумала, насколько она трудная и ответственная. Перед тобой два пульта, на каждом — по нескольку десятков ячеек-очков. Прикрывающие их металлические пластинки, закрепленные на пружинках, со звоном открывались, и надо было мгновенно соединить абонента с нужным номером. А открывалось одновременно по пять-шесть очков. Требовательные, подчас грубые и во всех без исключения случаях властные голоса просили то “первого”, то “пятого”, то “ромашку”.

Думая, что я из вундеркиндов, меня посадили сразу к пультам и наказали:

— Работай.

Естественно, я путалась, соединяла невпопад, тут же выслушивала в свой адрес нелестные эпитеты. Окончательно растерявшись, я заплакала. Причем напарница совершенно нахально уходила к своему дружку, и я оставалась наедине со всеми мифическими “первыми” и “пятыми”. И однажды, когда я перепутала очки и вместо “ромашки” соединила с генералом, тот спокойно, но твердо сказал:

— Передайте своему командиру, чтобы заменил вас. Это не ваш участок работы. Пусть поищет вам что-нибудь другое.

А командир, симпатичный молодой старший лейтенант, развел руками и улыбаясь сказал:

— У меня нет других должностей. Будете ходить в караул.

Для порядка я прочитала Устав гарнизонной и караульной служб, с помощью солдатика разобрала и собрала винтовку. И... заступила в караул.

До сих пор я никогда не стреляла из боевого оружия. Из мелкашки в школе и то не попадала в мишень: путала, какой глаз надо закрывать при прицеливании. А тут — часовой, да еще с боевой винтовкой и патронами.

Но молодость есть молодость. Мне казалось, что стоять и постоянно смотреть по сторонам совсем нет необходимости. Ведь неподалеку ходит такой же часовой. Он тоже охраняет. А поскольку ленинградские ночи не зря называют белыми, я и решила немного почитать. Поставила винтовку возле себя, прислонилась к дереву и читаю. Роман был захватывающий: про любовь, про верность...

И вдруг слышу:

— Кто на посту?

Я вскочила, тянусь к винтовке, а ее нет. Рядом, лицом к лицу, наш симпатичный старший лейтенант с моей винтовкой в руках.

— Боец Ярцева охраняет объект! — нашлась я. А командир уже не улыбается.

— Устав гарнизонной и караульной служб читали?

— Читала...

Гауптвахты в гарнизоне не было. И меня назначили... начальником клуба.

Вот тут я оказалась на месте! Я стала готовить концерты, привлекать солдат, местных жителей. Мы за короткое время разучили несколько сценок из Чехова, подготовили концерт художественной самодеятельности. И посыпались на меня благодарности.

Единственно, что меня задевало,— это то, что у всех девушек были дружки, а я оставалась одна-одинешенька. В свободное от службы время я уходила за железнодорожный переезд, выбирала зеленую поляну, ложилась на спину и смотрела на плывущие по небу облака. Мечтала о том, что скоро кончится война, что вот-вот встречу своего суженого, о платьях, о... белом хлебе с маслом.

Однажды батальон подняли по тревоге и повели в лес. Перед этим я краем уха слышала, что на продуктовом складе обнаружено крупное хищение, что троих приговорили к расстрелу. И вот сегодня приговор должны привести в исполнение.

Место было холмистое, лес мелкий, мы выстроились на возвышенности. Вскоре из-за холма показалась крытая грузовая машина. Из кабины и из кузова выскочили несколько сопровождающих с оружием в руках. А потом на землю спустились один за другим три человека: первый был интересный, надо полагать — сердцеед, плотный седеющий мужчина с упрямым, сухим взглядом. Второй был помоложе, с маловыразительным лицом. А вот третий был совсем мальчик: бледный, тоненький, весь заплаканный.

Все трое были без ремней, без сапог. Военный' из числа сопровождающих зачитал постановление военного трибунала, перечень преступлений (транжирили масло, сахар, мясо, тушенку, кутили с женщинами, спекулировали). Всех троих поставили лицом к нам и приказали опуститься на колени.

По команде другого офицера взвод автоматчиков взял оружие на изготовку. И в этот момент тишину разорвал дикий, пронзительный крик мальчика-бойца:

— Мама! Мамочка! Прости! Товарищи, пощадите! Простите! Я больше не буду!

Его крик покрыл залп. Все трое упали лицом вниз. Военврач обошел всех троих, осмотрел, показал на старшего. Подошел автоматчик и в упор выпустил в него очередь.

Прошло полвека, а я и по сей день с содроганием вспоминаю ту страшную картину.

Служба моя в ОРАБе закончилась. Я снова в запасном полку. Живу в землянке, хожу с котелком на кухню, собираю вместе со всеми листовки, сброшенные с немецкого самолета. Каким-то чудом угодила в ансамбль фронта. Фамилию руководителя забыла. А вот солдата, с которым дуэтом пела песни, помню. Фамилия — Ярошенко. Громадного роста, добрый, как и все сильные люди. Наши голоса буквально сливались — настолько он понимал меня, а я его.

Однажды в одном из госпиталей Тихвина мы давали концерт. С Ярошенко исполнили хорошие песни —“Моряки” и “Когда разлучаются двое”. Помню полузатемненный зал, слушателей — в бинтах, на костылях. Принимали тепло.

Я не успела сойти со сцены, как вдруг в затихающем зале раздался пронзительный крик:

— Галка! Подруженька! Милая, да как ты здесь оказалась?

По проходу бежала капитан медицинской службы.

Пытаюсь вспомнить, где я видела эту женщину. Что-то смутное — Асбест, детство... Ну конечно, это же Анна Задорина, подруга детства!

— Аня!

После объятий, слез Анна увела меня к себе, напоила чаем. У нее была небольшая комнатка, уютная, чистенькая.

Анна — капитан, подумать только! Как выяснилось, сразу по окончании медицинского института ее взяли в армию. За это время она успела выйти замуж, за летчика. Он служит неподалеку, часто бывает у нее. Она счастлива.

Вспомнили детство, родителей, подружек. Поплакали. Потом за мной пришли, и мы расстались до... 1964 года.

Все у меня пошло хорошо. Но я имела несчастье приглянуться начальнику ансамбля, что не понравилось его девушке. В итоге глубокой осенью меня с маршевой ротой направили в 65-ю стрелковую дивизию. Да, на фронте бывало и такое.

Путь в дивизию был страшным. Зима. Дороги разбиты. Ветер пронизывал до костей. А одежда летняя. Но самым оскорбительным для меня были все те же противные ботинки и обмотки. Я не обращала внимания на то, что на обогревательных пунктах мне доставались лишь плохонькая похлебка и сухарь, что меня окружали мужчины с их солеными, подчас нецензурными выражениями. Ботинки — вот что угнетало меня!

Но Россия богата красивыми людьми. Повезло и мне. Мой путь скрасила милая, с глубоким шрамом на лице женщина, Джимма. Она была снайпером. Уложила добрую сотню фашистов, но в конце концов была подбита вражеским снайпером.

В дивизию мы пришли в начале декабря. Располагалась она в глухом лесу под Новгородом. Замаскировалась так удачно, что землянки и технику можно было увидеть только подойдя вплотную. И лишь по тонким струйкам дымков, лениво выползающим из вершин снежных бугорков, можно было догадаться, что это и есть землянки.

К штабу вела расчищенная дорожка. По обеим сторонам в валках снега аккуратно воткнуты сосеночки. У штабной палатки стоял часовой. Приветливо улыбнувшись, произнес:

— Милые девушки, с прибытием вас! Проходите. Будьте как дома.

Землянка была просторной, освещена электрической лампочкой. По обеим сторонам по столу. И за каждым — по офицеру. Как мы поняли, это были командир полка майор Бородий и начальник штаба полка Рашрогович.

С Джиммой вопрос решился быстро: она получила назначение в роту снайперов. Другие дбвушки попали в банно-прачечный взвод, связистами, в роту охраны. И только меня почему-то не спешили назначать.

Но вот майор Рашрогович взял мое личное дело, полистал его, подошел к Бородию. О чем они говорили, я не слышала. Видела только по лицу командира полка его полное согласие с тем, что говорил энша — начальник штаба. Небольшого росточка, щупленький, с негустыми русыми волосами, тонкими нервными чертами лица, он в конце концов улыбнулся доброй улыбкой и кивнул головой. Майор Рашрогович повернулся ко мне и мягким с грассирующим “р” голосом произнес:

— Боец Ярцева, пока останетесь при штабе. Мы подумаем, куда вас назначить. Специальность у вас очень уж невоенная.

Плащ-палаткой отгородили мне в штабной землянке угол, поставили топчан, выдали зимнее обмундирование, разумеется, мужское и опять же громадного размера. Оба моих начальника, увидев меня, посмеялись и приказали подогнать по моему росту. Потом солдат принес пишущую машинку, и я начала учиться печатать. Но не было у меня таланта к этой работе!

И вдруг совершенно неожиданно меня переводят в санроту. Скоро бой, и там я нужнее — так мне объяснил кто-то из младших офицеров.

Иду в санроту. Встретили меня приветливо. Командир роты (имя помню — Александр, а вот фамилия вылетела из памяти) оказался милым, сугубо гражданским человеком. Стеснительный, робкий, вежливый. И самое удивительное — ни за одной не ухаживал.

Кроме него меня познакомили с медсестрами Соней и Катей, которые и стали обучать меня.

В декабре, в канун Нового года, входит наш командир, снимает шапку, полушубок и спрашивает:

— Ну, красавицы, кто у нас талантами обладает? Что мы выдадим на Новый год?

Мы в это время мирно готовили стерильный материал: тампоны, салфетки, скатывали бинты, тихо разговаривали. Переглянулись, ждем, что он скажет еще.

— По некоторым данным,— не заставил себя ждать командир,— боец Ярцева — учительница русского языка и литературы. Это так?

— Так точно, товарищ лейтенант медицинской службы,— нарочито длинно назвала я его.

Но он не обратил внимания на мой тон и продолжал:

— Может быть, продекламируете что-то вроде:

“Зима, крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь...”?

— Можно, конечно. Но я лучше спою.

— В самом деле?! Это же замечательно! И что именно?

— Я подберу что-нибудь.

— Прекрасно. Так и запишем: боец Ярцева, сольный номер. Так?

— Можно и так.

— Кстати, майор Макаров интересуется, кто в роте с Урала.

— Так вот она и есть, Ярцева,— вставила Соня.

— Вот как? Он что, ваш земляк?

— Но я не знаю никакого майора Макарова.

— Узнаете. Он сейчас придет.

И почти тотчас раздвинулись двери парусиновой палатки, ворвались клубы холодного воздуха, и перед нами предстал высокий, чернобровый, черноглазый майор.

— Привет медикам-сестричкам! Можно войти? Поклон землячке!

Моя ладошка утонула в его громадной теплой лапище.

— Ну, как там Урал? Как живет, как дышит? Вы давно оттуда?

Молодость, жизнерадостность, мужская сила просто волнами исходили от майора. Мы все его полюбили. В считанные минуты он стал нам родным. Ну бывают же такие славные люди! Как выяснилось, сам он из Сибири. Но учился в Свердловском индустриальном институте. Затем служил кадровым офицером на Дальнем Востоке. И вот уже с 1941 года непрерывно в боях. Мы пообещали Макарову встретить Новый год вместе.

— Шоколад за мной!— пообещал в свою очередь майор.

Когда он ушел, лейтенант заметил:

— Каков? А наград сколько! И не женат. Не теряйтесь, девушки. Такие женихи раз в сто лет появляются.

День 31 декабря прошел в хлопотах: готовились к передислокации. Нашего доброго командира было не узнать: голос требовательный, взгляд суровый, движения порывистые. Мы изо всех сил старались угодить ему, быстро складывали медикаменты в ящики, связывали шины, грузили на подводы тюки с ватой, с бинтами. Палатки опустели в считанные минуты. Стало неуютно, холодно.

Мне удалось порепетировать с баянистом из музыкального взвода. И когда стемнело, полк собрался возле елки. Красавица, она была украшена немудреными фронтовыми игрушками: фонариками и цепями из бумаги, тут же висели сухари, папиросы, пачки махорки.

Командир полка майор Бородий поздравил личный состав с Новым годом, пожелал успехов в предстоящих боях и... остаться живыми. Потом начался концерт: кто-то прочел стихотворение К. Симонова “Убей его!”, выступил хор. И наконец дошла очередь до меня. Я взглянула на солдат, офицеров. Увидела ласковые, ожидающие глаза, успокоилась и запела “Солдату на фронте тяжело без любимой”. Успех был полный. Меня подбодрил хороший прием, и я исполнила еще две песни: “Кисет” и “Живет моя уралочка”.

Давно я не испытывала такого удовлетворения. Девчонки бросились меня обнимать, а командир роты даже прослезился: таких талантов от своих подчиненных он явно не ожидал.

Начались пляски. Не знаю, как в других государствах, но, мне думается, так зажигательно, так красиво пляшут только у нас в России. “Барыня” сменялась “Камаринским”, “Камаринский”— “Яблочком”. Плясали все.

И вдруг выходит майор Макаров. Руки нараспашку. На лице — лучезарная улыбка.

— И-эх, где наша не пропадала! А ну, поддай, гармонист!

И пошел выделывать коленца. Да такие, что дух захватывало.

— Давай, майор! Покажи, как сибиряки пляшут. В круг вышло еще несколько человек. И закрутилось, завертелось искрометное веселье. Но всему приходит конец.

— Кончай веселье! По машинам!

Полк передислоцировался к передовой. Расположились где-то между Новгородом и Чудовым. Начались затяжные бои, раненых было много. Работали без сна и отдыха. И вдруг 16 января в самый разгар работы в перевязочную входит ездовой и упавшим голосом говорит: -

— Там Макарова привезли. Кто тут его землячка?

Я выскочила в халате и белой косынке на мороз. Смеркалось. Небо рассекали полосы, вверху гудели самолеты, за лесом стояло зловещее зарево.

А прямо возле палатки на розвальнях лежал прикрытый плащ-палаткой майор Макаров.

Я робко подошла, отвернула край, открыла лицо. Боже мой! Кажется, не далее как вчера он плясал свою залихватскую пляску, и вот... мертв. Лицо его было спокойным, глаза прикрыты темными ресницами, выделялись ярко очерченные брови.

Из палатки вышли Соня и Катя. Все трое мы склонились над телом майора и заплакали. Горько, по-бабьи. Мелкий снег нежными пушинками оседал на его волосах, лице. И не таял.

— Тяжелая! Осторожно!— раздался з.а нами голос все того же ездового.

Мы обернулись. Санитары несли на носилках женщину в белом полушубке. Мы отошли от майора Макарова и вошли следом за носилками,

— Разденьте раненую!— приказал лейтенант. Я подошла и с ужасом увидела — это была Джимма. Та самая, добрая, сердечная, со шрамом на лице, что опекала меня, защищала от нападок военных ловеласов, учила жить...

Я сняла с нее шапку. Прекрасные черные волосы раскинулись по плечам. Лицо было залито кровью. Но даже сквозь кровь просматривалась бледность. Полушубок был пробит в нескольких местах, а из одной дырки торчало что-то розовое, нежное. Легкие, поняла я. Мне стало не по себе. Джимма открыла глаза, узнала меня, взяла мою руку:

— А-а, птенчик. Галка... Вот видишь, как может быть... Запиши мой адрес...

Она говорила с большими паузами, то закрывая, то открывая большие, прекрасные, черные, уже безжизненные глаза.

— Запиши... Армянская ССР... город... город...

Какой город, кому написать, она уже не сказала.   Рука безжизненно опустилась. Джимма отвернулась к стене...

— Все! Не надо делать укол,— сказал лейтенант.— Славная была девушка.

Следующим я уже не занималась. Присела на корточки возле Джиммы, расправила ее волосы, повернула лицо к себе и заплакала. Второй раз за каких-то полчаса. То розовое, что шевелилось, теперь замерло. Джимма была спокойна.

Раненые шли сплошным потоком. Не хватало бинтов, ваты. Мы тут же стирали использованные. Вручную скатывали. Кипятили шприцы. И лишь к вечеру вспомнили, что никто из нас не притрагивался к пище. Голод свое дело сделал, и мы вперемежку с обработкой раненых стали есть холодный суп из котелков, что принес ездовой.

Наступила ночь, а раненые все шли и шли. Мы валились с ног от усталости. И только боль и страдания раненых еще поддерживали нас в вертикальном положении. Но где-то около полуночи движения наши стали замедленными, неуверенными. Мы с трудом делали перевязки. Ошибались, когда обмывали раненых, доставляли им боль. И только лейтенант оставался все таким же бодрым, энергичным, точным. Он принимал раненых, осматривал, заполнял карточки, давал нам указания. Наиболее сложных обрабатывал сам. Невысокого роста, коренастый, весь какой-то чистый, светлый, он жалостливо поглядывал на нас, но, не имея возможности отпустить, называл нас девочками. Да мы, собственно, и были такими. Мне было чуть за двадцать, а Соне и Кате и того меньше.

На фронте наступило затишье. Мы сидели в теплой палатке, скатывали бинты, готовили медикаменты, кипятили инструменты. Кто-то тихо напевал. В палатке было уютно, почти как дома.

И вдруг входит Саша—мы к этому времени так стали называть командира роты между собой, хотя, разумеется, в его присутствии никому и в голову не приходило сказать ему такое.

— Боец Ярцева, возьмите санитарную сумку и идите к разведчикам. Поступаете в распоряжение командира взвода разведки. Взвод идет на задание...

Я почувствовала, как у меня зашлось сердце. В палатке наступила гнетущая тишина. Саша подошел ко мне, положил руку на плечо и тихо сказал:

— Надо, Галочка! Надо. Идите.

Что делать? Я надела валенки, шапку-ушанку, полушубок, простилась с девчатами и вышла на улицу. Было хмурое зимнее утро. Под валенками хрустел снег.

Возле двери землянки разведчиков стоял высокий, с суровым выражением лица старший сержант и курил. Увидев меня, мою санитарную сумку, он аккуратно затушил папиросу, сочно сплюнул и круто шагнул навстречу:

— Здравствуй, сестричка! Тут недалеко мои ребята расположились... В общем, мы идем на задание. А ты дойдешь с нами до передовой и останешься ждать нас. Если будут раненые, поможешь. Если будут...

Там, где кончалось расположение нашей роты, нас встретила группа бойцов. Дальше пошли вместе. Молча. Тихо. Мне казалось, что все это происходит во сне, будто это не я иду в группе разведчиков. Но это была я, и это не было сном.

Шли больше часа. Сначала лесом, потом полем. Громоздкие валенки мешали ходьбе. Снег был глубоким, почти до колен. Я взмокла. К тому же шагать открытым полем было неуютно.

Но вот снова лес. Командир взвода остановился и произнес:

— Ну вот, сестричка, дальше мы пойдем без тебя. Сиди здесь и жди. Никуда не отходи. Ориентир один — вон та высокая сосна, ориентир два — вон та. Видишь? Можешь ходить, сидеть, даже тихонько петь.— Тут он усмехнулся доброй улыбкой, видно вспомнив меня поющей у новогодней елки.

И они ушли. В один миг лес поглотил всю группу. Я осталась одна. Где-то там, в районе передовой, очередями строчил пулемет. В небе появились вражеские самолеты. Я спряталась под разлапистой елкой. Потом, уже на нашей территории, ухнули взрывы. Видимо, самолеты сбросили бомбы. Эхо перекатом прошлось над лесом.

Стало смеркаться. Захотелось в тепло, в жарко натопленную палатку, к раненым, туда, где пахнет йодом, риванолом (его я терпеть не могу), где добрый Саша, милые Соня и Катя.

Время шло медленно. Я ходила по поляне, успела протоптать тропиночку, а в душе тревога: где бойцы? Не забыли ли они меня? А вдруг немецкая разведка за языком пойдет и меня захватит... У меня даже винтовки с собой не было.

Устала ходить. Присела под сосной и вдруг слышу:

— Что, сестренка, уснула? Заждалась? Ну, все хорошо. Раненых нет. Поднимайся, пойдем домой.

Я вошла в хорошо освещенную, тепло натопленную палатку и почувствовала величайший прилив радости...

— Девочки! Мои славные...

— Галчонок! Жива!..

Санрота разместилась в деревне. Дом, где я работала, был из двух комнат, и обе были забиты ранеными — на кровати, на носилках, на полу. Было жарко, душно. Нары строить было некогда да и незачем: после боя рота вслед за войсками перемещалась на новую позицию, а раненых после оказания им первой медицинской помощи отправляли в медсанбат.

Но как я переживала за каждого! Как плакала! Бывало, укроюсь плащ-палаткой.и реву. Так и засыпала зареванная.

Сутки менялись как в калейдоскопе. Отдохнуть не было ни времени, ни места. Ели урывками, наскоро. В перерывах между боями готовили гипс, шины для наиболее тяжелых случаев. Все похудели, осунулись. Даже наш Саша стал сдавать: куда делись его полнота, румянец во всю щеку, доброта... Он стал резким, требовательным.

В каждом доме трудилось по две сестры. Я работала с Катей. Славная, милая девчушка! По годам она была моложе, но на войне с первых дней, а потому опыта у нее было несравнимо больше. Работе она отдавалась без остатка. И откуда у нее было столько сил?

Потом дивизия брала Мясной Бор. Сколько полегло здесь наших! Мы шли следом за полком, и вся нагрузка по оказанию помощи раненым легла • на наши плечи. Я хорошо помню эти дни зимы 1944 года. Дорога, по которой мы шли, была изрыта бомбами и снарядами. В грязи, в глубокой колее ^ мертво сидели машины, повозки, тягачи; По окраи- ;

нам дороги лежали трупы лошадей, убитых при бом- ! бежке. Грязный снег алел кровавыми пятнами. И еще врезалось в память: наш пулемет возле пенька и два трупа — наш солдат и немец. Они держали друг друга в железных объятиях, и не было силы, которая могла бы их разнять. Это было ужасно!

Наша санрота расположилась на опушке негустого, почти голого леса. Под руководством Саши поставили палатки, замаскировались, присели отдохнуть. Буржуйка быстро согрела воздух. Стало уютно.

В палатку вошел начальник политотдела майор Мешков. Грузный, высокий, чернявый. Доброе, располагающее лицо его на этот раз было озабочено.

— Местечко выбрали не совсем удачно,— обратился он к командиру роты.— Стоите как на ладони.

— Встал там, где указало начальство,— спокойно пояснил лейтенант.— Да и нам удобнее: подъезд свободный, дровишки под боком.

— И все-таки надо прежде хорошо все взвесить. Майор не успел высказать все свои опасения, как послышался гул самолетов. Он нарастал с каждой секундой. Раздались визжащие звуки сирены, автоматические очереди зенитных пулеметов.

Из палатки как ветром выдуло всех сразу. Я выбежала последней и, подняв голову, смотрела на пикирующие самолеты.

— Ложись!— дернул меня за рукав оказавшийся

рядом почтальон Сифоркин.

Я свалилась как куль рядом, закрыла голову. Сделав два захода, самолеты ушли. Какое-то время было тихо. Я даже слышала, как срубленная ветка упала с устоявшей сосны.

Поднялись, огляделись и ахнули: места было не узнать. Лесочек как гигантским ножом скосило, палатка трепыхалась на кольях, пробитая и изорванная, буржуйка погасла. Неподалеку тревожно ржали пострадавшие лошади, ругались ездовые, появились раненые.

Вот что значит выбрать неудачное место дислокации.

В марте дивизию вывели на короткий отдых под Псков. Меня перевели в медицинский батальон. Это было уже солидное самостоятельное хозяйство: свой хозвзвод, кухня, приемное отделение, перевязочная, операционная, палатка для личного состава.

Командиром был майор медицинской службы Павел Петрович Габышев, коренастый якут с хорошей военной выправкой. Колючий взгляд раскосых глаз скрашивала добрая отцовская улыбка, правда, нечастая. Он не заискивал, не заигрывал, не заботился о своем авторитете, но его уважали и побаивались.

Узнав, что я уже имела кое-какую медицинскую практику, он сказал:

— Сестры у нас есть. Мы назначим вас писарем в хирургическое отделение. Будете писать под мою диктовку истории болезни в трех экземплярах. Работа очень ответственная. После войны многим потребуются справки. И выдать их можно будет только на основании тех записей, которые сделаете вы. Понятно?

Понятно, конечно. Хотя и странно: война в разгаре, а он думает о том, что будет потом. Кому эти справки нужны! Но Павел Петрович был прав: уже в первые же дни после войны в архивы посыпались запросы о ранениях. Прошло столько лет, а они не кончаются. Тысячи, десятки тысяч запросов идут в медицинские архивы по сей день. Я же в те дни и предположить не могла, как это важно — правильно записать диагноз, описать ранение. Я пожала плечами, произнесла уставное “Есть!” и направилась к себе.

В палатке личного состава меня встретили бывалые медики: капитан медицинской службы Нина Яковлевна Кренгауз, хирурги лейтенанты Лева Ясный, которого почему-то все звали Пасмурный, и Вася Кузьмин, старшая медицинская сестра Аля Белоногова, медсестра Нина Косминская.

Это были очень хорошие люди. Я прошла с ними трудный путь. Сколько они сделали для раненых! Ни перечесть, ни зафиксировать!

На следующий день я пришла в операционную. Сопровождал меня добрый пожилой санитар Теплых.

— Ты, дочка, как войдешь в операционную, увидишь раненого на столе с разрезанным животом, не пугайся. И главное — не потеряй сознания. Выдержишь — все будет хорошо. Потом даже пищу будешь принимать при раненых. А вначале оно, конечно, непривычно. И если майор увидит, что ты испугалась, враз в хозвзвод отправит.

Опасения санитара не были напрасными. Первое, что я увидела, переступив порог операционной,— кишки. Габышев стоял над раненым и, как мне показалось, кромсал его ножом. Звук ножа вызывал такое впечатление, будто режут материю тупым ножом. И самое неприятное — запах. Ужасный запах!

Мне стало плохо, я пошатнулась. Но все тот же заботливый санитар поддержал меня, и я справилась с собой.

Майор Габышев, увидев меня, молча мотнул головой в сторону столика в углу, на котором лежали форменные бланки и карточки раненых. Я села на вертящийся стул, взяла ручку и приготовилась писать. Начался мой первый рабочий день в составе 54-го медицинского батальона.

Первое время было очень трудно. Писать приходилось сразу за тремя хирургами. Писать часы, дни. А смены мне не было”. Подчас я готова была идти хоть в шоковую, где лежат тяжелораненые, в морг, куда угодно, лишь бы двигаться, лишь бы разогнуть спину. Особенно донимали латинские названия. Я так уставала, что порой засыпала над столом. В такие минуты майор Габышев подходил ко мне и осторожно локтем дотрагивался до спины (на руках-то были резиновые перчатки):

— Алло! Тотальный писарь, проснитесь. Я просыпалась, и все начиналось сначала. Когда не было наплыва раненых, меня посылали в шоковую. Заведовала шоковой Шура Морав-ская. Она жалела меня, зная, как тяжело мне приходилось в операционной. Она с улыбкой встречала меня и тут же предлагала:

— Ложись поспи. Я сделаю уколы и посижу возле них. На вот конфетку, и сухарь тоже забери. Раненые все равно не будут есть.

Так бы мне и служить безвылазно в медсанбате. Но, на мое счастье, кто-то дознался, что я пою, и меня направили в музыкальный взвод. С тех пор я ездила с концертами по частям дивизии.

Командиром музвзвода был майор Цидилов. Он мне показался прекрасным старичком. Хотя, если взглянуть с высоты сегодняшних лет, это был мужчина в расцвете сил: где-то около или чуть за сорок лет. В очках, седой, с усами. Выправки — никакой. Форма не только не красила его, а даже как-то подчеркивала неказистость фигуры. Бриджи на нем висели, гимнастерка вечно собиралась складками на животе. И, естественно, он был добр. Взяв меня за руку, привел в дом, где размещались музыканты, и просто, буднично сказал:

— Вот вам, товарищи, девушка. Она будет петь в нашем ансамбле. Прошу, как говорится, любить и жаловать.

Я очень растерялась, увидев столько мужчин, человек пятнадцать. Красивые парни. Молодые. Здоровые. Но ребята оказались на редкость воспитанными и ко мне относились по-братски.

Репертуар для меня подбирали двое: или Анатолий Калафати, композитор “местного значения”, или Олег Тряпицын, баянист. Все, что они подбирали, отвечало настроению солдата, в их песнях была тоска по дому, любовь, мечты о счастье. И конечно вера. Вера в победу, вера в свой народ, вера любимой. Кое-что предложила и я. И надо сказать, коллектив музвзвода хорошо воспринял мои “Уралочку”, “Солдату на фронте тяжело без любимой”, “Записку”. Ну а ребята мне предложили сразу несколько замечательных песен: “Кто сказал, что надо бросить песни на войне”, “Морячку”, “Маленькое счастье”, “Сожженное письмо”.

И вот, казалось бы, зачем огрубевшему солдату такие тонкости? Ему бы в бане помыться, от запаха пота освободиться, портянки сменить. А мы — песню ему. Задушевную. Про любовь.

Нет, песни наши он воспринимал всем сердцем и нередко со слезой'. Однажды пожилой солдат подошел, низко поклонился и говорит:

— Спасибо, доченька. Хорошую песню ты спела. Радость доставила.

А бои велись прямо над нами. От завываний авиационных моторов сжималось сердце. Мы сами себе казались маленькими, бессильными. Но привыкли. И работали так, будто нам и не грозила ежеминутно смертельная опасность.

Однажды наблюдали воздушный бой. “Мессершмитт” и наш “ястребок” как две большие птицы кружили и кувыркались в воздухе. Падая в штопор, издавали пронзительный, визгливый звук. Устремляясь друг другу навстречу, строчили из пулеметов. Но мы заметили, что немец постоянно уходит от лобовых атак. А наш наседал, вызывал фашиста на открытый бой. Каким образом тот подбил нашего, мы так и не поняли, В хвосте нашего самолета вдруг появился шлейф черного дыма. Но летчик не обращал внимания, все наскакивал, все пытался достать “мессера”.

А шлейф становился все чернее и длиннее. Показалось пламя.

— Прыгай!— закричали мы, будто летчик услышит нас.— Горишь!

Краснозвездная птица, кувыркаясь, устремилась к земле. Из охваченного пламенем “ястребка” вывалился черный клубочек. “Мессер” сделал над ним круг, дал очередь и ушел. Где-то за лесом раскрылся парашют. А еще спустя час к нам в операционную доставили нашего летчика.

Боже мой, как он добрался до наших окопов? Его ноги обгорели, тело в ссадинах. Майор Габышев приступил к операции, а я стала писать.

Заполнив карточку, подошла к нему.

— Сестричка, пить!

Приподняв темноволосую опаленную голову летчика, я напоила его.

— Не уходи! Побудь со мной! Он грязной горячей рукой вцепился в мою руку. Габышев взглянул на меня, одобрительно кивнул головой, мол, пусть держится. И я осталась и смотрела на его обожженные, превращенные в красно-черное месиво ноги и страдала вместе с ним.

— Доктор, я буду жить? А ноги целы? Я их не чувствую.

Павел Петрович молчал, а я только что не рыдала. Но в какой-то момент, когда гримаса боли исказила лицо летчика, я не выдержала, прижалась к его грязной руке лицом и закричала:

— Будешь! Будешь! Будешь!

— Прекратите!— сурово крикнул майор.— Выйдите!

Я выбежала из операционной, припала к столбику палатки и долго тихо рыдала. Летчика отправили в госпиталь, но ног он все-таки лишился.

Был тихий вечер. Бои прекратились. Мы получили небольшую передышку. Я сидела возле своего домика я грелась под лучами заходящего солнца. На дороге показалась невысокого роста девушка. Плотно сколоченная, с сильно развитым бюстом, и офицерских погонах, она показалась мне некрасивой. Черты лица резкие, грубоватые. Прямые короткие волосы схвачены марлей в два хвостика. Лицо почти безбровое. А вот губы... губы говорили о добром характере: толстые, красные.

Она шла прямо ко мне.

— Здравствуйте. Вы Галя Ярцева? А я Граня Мальцева, из особого отдела. Давайте дружить... Все это она выпалила вдруг и без остановки. И мы подружились. Граня стала ходить ко мне в домик. Она-то и познакомила меня с моим будущим мужем.

— Знаешь, Галя, один человек давно просит меня познакомить его с тобой.

— Познакомить? А что ему надо от меня? Он женат?

— Женат. Но человек... замечательный.

— Граня, о чем ты говоришь? У него жена, дети. Зачем все это?

— Да ты что? — неожиданно пошла в наступление Граня.— Тебе что, пятнадцать лет? Война в разгаре. Не видно ни конца ни краю. Чего доброго — попадешь под бомбу и... умрешь нецелованной.

— Вот удивила! Ты что же, предлагаешь мне стать его походно-полевой женой?

— Ну зачем ты так? Почему ты думаешь, что у вас не может быть любви?

— Он женат.

— И ничего страшного. Увидишь — влюбишься. Поверь мне.

И ведь права оказалась Граня! Капитан Горбунков и в самом деле оказался приятным человеком.

В субботу Граня пригласила меня в баню. Какое это было блаженство! Воды — море. Пар — уши трещали. И чистота — прямо стерильная. Потом Граня напоила меня чаем с конфетами и печеньем, о чем я уже перестала мечтать. И вдруг дверь палатки раскрылась, и приглушенный, хрипловатый голос произнес:

— К вам можно, девушки?

— А-а, дорогие мужчины! Входите, входите, располагайтесь.

В палатку вошли двое. Мне стало страшно. Я никогда не была знакома с мужчиной в возрасте, да еще с капитаном из СМЕРШа. Но офицеры вели Себя интеллигентно, я бы сказала, даже изысканно. Я постепенно успокоилась. Стала приглядываться вначале к одному, потом к другому. В светловолосом сразу признала “Граниного”. А вот второй, лет 35, с лицом южного типа, по-доброму, ласково взглянул на меня и первый шагнул навстречу:

— Я слушал вас. Замечательный голос. Где вы так научились петь?

Граня захлопотала по хозяйству. Принесла на шаткий столик закуску, разогрела еще чаю. Говорили о музыке, о литературе, об артистах. Офицеры из СМЕРШа были начитанны и великолепно владели собой.

Наша 102-я гвардейская дивизия вела упорные бои. Мы уже заняли населенные пункты Кошельки, Купровщина, Объездница, Межниково. Когда проходили по деревням, хотелось плакать: из сотен домов несожженными оставались один-два. На окраине, как правило, валялись разбитые орудия, искореженные танки, автомашины.

Потом дивизию бросили в Карелию. После длительной дороги — ехали на стареньких полуторках — снова бои. Снова раненые. Истории болезней. Солдатские карточки. Монотонный гул движка. Запах йода, риванола. И голоса хирургов: “Кохер!.. Тампон!.. Скальпель!”

Раз подошел ко мне хирург Ясный и просительно произнес:

— Галяма (так они почему-то звали меня), пойдемте со мной в морг. Мне нужна ваша помощь. Я буду заниматься вскрытием, а вы за мной будете писать. Выручайте...

Я ужаснулась: случилось то, чего я больше всего боялась. Отказаться? Но ведь он может и приказать.

И мы пошли. Не хочется описывать всего, что я там пережила. Мне было тошно, в ушах стоял звук разрываемой ткани и хруст костей. И запах. Даже в холодной палатке был запах. Ужас!

В один из напряженных дней я получила известие о смерти отца. И как назло раненые шли потоком. Я задумывалась, переставала писать. Отец стоял перед глазами. Худой, добрый, со слезами на морщинистых, плохо выбритых щеках.

— Ярцева! Не раскисайте!—тут же раздался голос майора Габышева.— Забудьте о своем горе. Посмотрите, сколько его тут! Вот парень лежит. Ему двадцать лет, а мы отнимаем ему ногу. В шоковой десять человек лежит. Кто из них останется жить? Нельзя! Нельзя раскисать. Надо работать. Надо помогать людям, если есть хоть малейшая надежда. Вашему отцу уже не поможешь. Крепитесь.

Под утро бой стал стихать. Раненых больше нет. Хирурги устало размылись, с трудом переставляя ноги, ушли спать. Я, не раздеваясь, легла на свое место в палатке, укрылась шинелью и долго-долго плакала, вспоминая отца.

Сколько тысяч человек получили после войны медицинские справки по моим записям в их историях болезни! Нет, я на войне была не последним человеком. Я уж не говорю о концертах, которые доставляли людям радость, поднимали моральный дух, укрепляли веру в победу...

Ночью оперировали двое — майор Габышев и капитан Кренгауз. Я писала. Мерно работал движок. В операционной было светло (стены и потолок закрывались белыми простынями), тепло. Только вот звуки боя что-то уж очень близко. И еще какой-то непонятный звук, напоминающий шелест страниц. Все чаще, чаще. И вдруг — бац! Свет погас, на палатку посыпалось что-то тяжелое, шипящее. Меня сбросило со стула, швырнуло в тамбур. За палаткой крики, суета, почувствовался запах гари. Голос Габышева привел всех в себя:

— Спокойно! Без паники! Всем быть на месте! Свет! Дайте свет!

Я, шатаясь, поднялась с пола. Напротив, в стене, возле которой стоял стол медицинских сестер со стерильными инструментами, была рваная дыра и виднелось ночное небо. Чистое, ясное, со звездами.

Но вот появился свет. Слабый, еле-еле. Но движок набирал обороты, все ярче разгорались лампы. Возле операционных столов стояли майор Габышев и капитан Кренгауз. У столика — Аля Белоногова. Все трое оглядели друг друга, пришли к выводу, что с ними все в порядке, но... работать было не с кем: раненых не было. Их как ветром сдуло со столов,. они попрятались кто где. Один, наиболее тяжелый, не сумел выбежать и спрятался под столом.

Постепенно все стало на свои места. Кто-то принялся ремонтировать палатку, я села на свой крутящийся стул, раненые вернулись на столы, Павел Петрович и Нина Яковлевна приступили к операциям. И лишь после того как были обработаны все раненые, мы узнали, что снаряд угодил в палатку, где лежали легкораненые. Почти всех их разнесло на куски. Вот так бывает на войне.

А утром, за завтраком, Лева Ясный, будто разговаривая сам с собой, произнес:

— Значит, Галяма в тамбур улетела? Ай-яй-яй, нехорошо покидать свое рабочее место, когда идет операция...

Смех был невеселым...

После завтрака — снова налет, и не только артиллерийский, а и авиационный. Снова пошли раненые. Захлопали наши зенитные пушки. Я чуть задержалась, вглядываясь в небо, пытаясь увидеть самолеты. К тому времени я уже научилась различать по звуку моторов наши самолеты и немецкие.

Из хирургической вышел Теплых и обратился ко мне:

— Иди, дочка, кличут тебя.

Вхожу и вижу: сестра не успевает подготовить раненого. Капитан Кренгауз, с поднятыми руками в резиновых перчатках, нервничает, резко приказывает:

— Ярцева! Помогите сестре!

Ветром бросаюсь на помощь. На носилках лежит тяжелораненый танкист. Шлем его пробит, через отверстие темной струйкой вытекает кровь. Нога, неестественно согнутая, запеленута в самодельную шину.

— Пить! Дайте же пить!

Даю пить. Пьет жадно, зубы стучат о края кружки, вода льется на грязный комбинезон. Напившись, пытается подняться.

— Товарищ, вам нельзя подниматься! Лежите спокойно.

— Галяма, раздень его,— просит Аля, подготавливая другого к операции.

Я приступаю к работе. Что же я переживала в те минуты! Я же была еще девушкой, а тут — мужчина. Но идет война, танкист страдает, надо как можно скорее облегчить его страдания.

— А ну, поднимите таз!— командую я бойцу. Тот ошалело смотрит на меня, не двигается.

— Таз, таз поднимите, я штаны с вас сниму. Увидев мои решительные намерения, солдат подчиняется: С трудом раздеваю, добираюсь до изуродованной ноги, начинаю обрабатывать. Солдат скрипит зубами, впадает в беспамятство. Обработала. Накрываю чистой простыней, кричу Теплых:

— Батя, уносите!

После этого иду за свой столик, начинаю писать.

А вечером с трудом добираюсь до своей палатки, падаю на шинель и засыпаю. Сплю, пока не разбудят.

Среди ночи поднимают:

— Галяма, твоя очередь дежурить, иди к раненым.

Вхожу в палатку и тут же слышу:

— Сестра, пить!

— Сестра, укол, сделай мне укол!

— Сестра, подойди ко мне!

— Иду, иду, родненькие! Сейчас всем все дам, всем все сделаю, подойду. Вы только не вставайте. Лежите спокойно.

Сообщили о высадке финского десанта. Зачитали приказ: из расположения медсанбата не отлучаться, поодиночке не ходить, особенно девушкам. Мужчины-хирурги надели портупеи с пистолетами и оперировали при оружии. Несколько дней все жили в тревожном ожидании, пока, наконец, десант взяли и одного из парашютистов привели к нам на перевязку.

С нескрываемым любопытством смотрели мы на человека другого мира, с той, враждебной стороны, человека, который не знал жалости. Нередко на дорогах мы обнаруживали трупы советских солдат, раздавленных камнями. Финнам, видимо, доставляло удовольствие таким вот поистине варварским способом расправляться со своим противником. А потому жалости и у нас к нему не было, хотя ранен он был крепко.

У него были коротко остриженные волосы, упитанное лицо, рыжие брови, белое холеное тело. По-русски он не понимал и озирался, как затравленный зверь, постанывая сквозь зубы от боли. По всей видимости, обученный зверскому обращению с советскими солдатами, ждал, что и с ним сейчас будут творить то же, что он и его соплеменники творили с нашими бойцами.

Но у нас все было не так. Мы цивилизацию понимали по-своему, по-советски. Нина Яковлевна Кренгауз обработала его рану, Аля Белоногова перевязала, я записала историю болезни. Мы сделали все, чтобы облегчить его страдания. Но финн с дикой ненавистью смотрел на нас и даже не сказал “спасибо”, когда его уводили.

Увели его два солдата из особого отдела, а в палатке еще долго царило напряженное молчание. Первой пришла в себя Нина Павловна. Словно стряхнув с себя оцепенение, она произнесла:

— Ничего не поделаешь, мы медики, и наш долг оказать помощь каждому, кто в ней нуждается. Помолчала и продолжила:

— А вообще, у меня было такое ощущение, что он вот-вот вцепится в меня зубами.

Мы шли вперед. Машин было мало, поэтому на них везли оборудование, а мы шли пешком. На привалах получали в котелки пищу, наскоро ели. И снова вперед.

Иногда в батальон наведывался капитан Горбунков. Он был хорош, особенно на коне. В седле сидел как влитой, форма на нем была всегда чистая, опрятная, ремни, лихо сдвинутая фуражка, и вообще весь он был... настоящий.

— Галочка, у вас хороший вкус,— заметила Нина Яковлевна.— Но... предостерегаю: этот своего не упустит!

Шли долго. Майор Габышев обошел колонну и предупредил, что здесь может появиться авиация. Напомнил, как вести себя в случае налета. И к полудню самолеты появились над нашей колонной. Они появились впереди, высоко вверху. Мы даже подумали, что они не собираются бомбить нас. Но, пройдя чуть вперед, они неожиданно развернулись и обрушились на колонну. Мы бросились врассыпную, попрятались за камнями, под кустами, в канавах. Но я, закрыв руками голову, успела заметить, что с самолетов падают не бомбы, а какие-то чемоданы. В воздухе они раскрывались, из них летела какая-то мелочь, осколки. Причем все это с визгом, с грохотом. Заржали раненые лошади, послышались стоны бойцов, откуда-то из-за сопок ударили зенитки.

Но вот самолеты ушли, и мы стали приходить в себя. Солдаты направились к “чемоданам” и убедились, что это были самые настоящие... чемоданы, начиненные всякой металлической мелочью: гайками, болтами, обрезками труб. Гайка — убивала. А главное — дикий вой и визг летящих предметов вызывали стресс у людей.

Я успела встать, привести себя в порядок, когда на коне прискакал Горбунков. Бледный, разгоряченный, взволнованный. Ищет глазами.

— Здесь я!— крикнула я, собравшись с силами.— Жива!

И... заплакала. Меня тронуло, что кто-то переживает за меня, беспокоится.

Капитан соскочил с коня, подбежал ко мне, обнял... у всех на виду.

Раненых — поток. Диктуют сразу трое: Кузьмин, Ясный, Кренгауз. А вечером, когда стихли звуки боя и сиреневые сумерки спустились на редкий, выхолощенный снарядами и бомбами лес, в хирургическую вошел солдат и упавшим голосом сказал:

— Там Бородия привезли. Примите. Это прозвучало как гром среди ясного неба: Бородий, командир полка, редкой душевной чистоты человек... Майор Габышев и капитан Кренгауз стремительно вышли из палатки. Габышев задержался в дверях и строго предупредил:

— Всем оставаться на местах! В палатке повисло молчание. Я плакала, Ольга и Аля возились возле стерильных столов. Ясный и Кузьмин замерли на своих местах. На крышу палатки упала не то шишка, не то ветка. В буржуйке потрескивали дрова.

Бородий. Александр Иванович. Вспомнила, как он пригласил музыкантов к себе и попросил исполнить несколько любимых песен. Я тогда с упоением пела песню за песней. А он сидел за столом, подперев рукой голову, и слушал. Потом мы пили чай. А он рассказывал о своей семье, о детях...

Габышев оперировать не мог. Оперировали Ясный и Крекгауз. Потом снова пошли раненые, и я еще долго не могла подойти к командиру.

Но вот наконец окончательно стих бой, я вышла из хирургической палатки.

Бородий лежал на ковре, в форме, со всеми наградами. Голова была плотно забинтована. Глаза закрыты. Губы плотно сжаты. В изголовье стоял почетный караул из офицеров с оружием.

Бородий был мертв. Тихо подходили люди, снимали головной убор, молча стояли и, простившись с любимым командиром, так же тихо отходили. Вместо траурной музыки доносились отзвуки орудийных выстрелов.

Я встала возле Бородия и не могла сойти с места. Слезы текли не переставая. Потом уже узнала, что Александр Иванович попал под обстрел с кораблей, уходивших в море.

Вот и потеряли еще одного дорогого человека... А потом снова был бой, потоком шли раненые. И мы все, начиная от командира батальона и кончая прачкой, трудились не покладая рук. Пока не стихнет бой. Вечером я с трудом добиралась до своего места в палатке, падала и тут же засыпала как убитая.

Война — она и есть война.


Мы все работали на победу

Нина Кирилловна ВЕЛИКАНОВА,
ветеран Карельского фронта

 

Как я хотела пить! Господи, хоть глоточек воды! В горле першит, гимнастерка покрылась солью, дышать нечем. Тяжелая катушка телефонного провода за плачами, кирзовые сапоги, мужские бриджи, противогаз, винтовка — сорок килограммов снаряжения На сорок пять собственного веса. И чего я напросилась в связистки? Ну работала письмоносицей в госпитале — и ладно. Ведь и там пользу приносила. Сколько радости раненым доставляла! Одному письмо от любимой принесу, по просьбе другого сама напишу матери. И неважно, что письмо написано чужой рукой. Матери ведь что надо? Жив — это главное.

Бывало, иду по палатам, разношу письма.

— Киселев! Пляши!

А Киселев, запеленутый бинтами обгоревший танкист, лежит без движения и только глазами сквозь боль улыбается. Подойду, положу на тумбочку письмо и скажу:

— Подожди, сейчас разнесу и почитаю. Киселев благодарно прикроет глаза и ждет. А я уже дальше бегу. Шустрая была, легкая на ногу. Ведь мне было всего шестнадцать лет!

— Матвеев! Жена письмо прислала. Ревнует.

— Ну уж, ревнует.

— А что,— тут же подхватывает сосед по койке,— он вчера на кухню ходил, к поварихам.

— Да иди ты!— отговаривается тугой на шутку Матвеев.— Я те че, на костылях-то!

— А ты и на костылях не растеряешься,— не унимался сосед.

Тех, кому не было писем, приходилось успокаивать. Мол, пишут, вот-вот придет письмецо. Да только какое там письмо, если семья под немцем оказалась, в оккупации...

Жара не спадала. Надо же, на дворе сентябрь, а в Заполярье только лето началось. А красиво-то как здесь! Сопки иван-чаем покрыты. А грибов сколько! Видимо-невидимо!

— Маш, скажи хоть что-нибудь, что ты все молчишь? О муже думаешь?

Напарница моя, Мария Попова, карелочка, за неделю до начала войны замуж вышла. Мы, незамужние, в свободную минуту все выпытывали у нее, как это замужем... А она тряхнет своими косичками с крашеными ленточками и сердито бросит:

— Перестаньте вы!

Карелки вообще молчаливы, а эта особенно. Но иногда и ее прорывало. Мы замирали, слушали не шелохнувшись. И ахали, и смеялись. Нам все было интересно...

— Если бог есть,— произнесла наконец Маша,— то он пошлет нам родник.

И — о чудо!— увидели “копытце”. Маленькое, только нос и поместится. Побросали катушки, сняли противогазы — и к воде. Маша, как старшая по возрасту (ей уже восемнадцать стукнуло, а мне еще и семнадцати не было) и более выдержанная, разрешила вначале напиться мне, потом сама опустилась на колени.

Напились, взглянули друг на друга и расхохотались: у обеих носы были вымазаны.

Ну, слава богу, все хорошо. Теперь немного посидим — ив путь. К артиллеристам надо связь протянуть. Там, говорят, командира батареи ранило и связь снарядом порвало.

Как же я оказалась в связистках? Приезжал в госпиталь лектор и говорил, что настоящие комсомольцы должны быть на передовой, там, где решается судьба Родины. А я комсомолка. И вот я здесь. Помню, горел мох. Впечатление такое, будто вся Карелия горит. Нас, линейщиков, посылали тушить пожары. Разобьют на тройки, по лопате в руки — и вперед. Встанешь с подветренной стороны и начинаешь счищать мох с валунов. А кто-нибудь в это время ямку выкапывает. Побросаем туда горящий мох, затопчем — и дальше. Но мху было столько, что мы не справлялись со своей задачей. Так и полз дым над землей.

Зимой стало еще труднее. Поставили нас на лыжи. Правда, тогда снаряжение носили уже не на себе — тоже привязывали к лыжам. Помню, как с горы спускались верхом на палках. Не успеешь свернуть где надо — бултых в снег! И смех и горе.

Сейчас вспоминаю и думаю, в кого я была такая отчаянная? Генерал В. Тицкий, мой школьный товарищ, говорит, что я с детства такая. Дружила с мальчишками, дралась. Защищала слабых.

Может быть...

В 1934 году у нас забрали отца. Ночью. Как настоящего врага народа. Три года спустя пришли за мамой. Меня — в детский дом, в Славянок Донецкой области. Потом, после войны, мама (ее отпустили в начале 1940 года) отыскала следы отца. Он погиб в тюрьме в Уссурийском крае в том же 1940-м. На меня же все это наложило тяжелый отпечаток. Я даже сама себе зверенышем казалась. Думаю, воспитатели обрадовались, когда я в госпиталь попросилась.

А на фронте я ожила, почувствовала себя человеком. Меня любили как дочь. Мне же всего шестнадцать исполнилось.

Правда, уже на первых порах я приглянулась командиру взвода, Дмитрию Петровичу Лялину. На восемь лет старше меня, он просто таял при встрече. А я дите дитем. Мне бы о звездах поговорить, о музыке. Ну самое большое — по руке погладить... Да и он не настаивал. Ему бы побыть рядом, посмотреть на меня. Я еще и колючей оказалась. Чуть что не по мне — фыркну и ходу. Мне потом не раз говорили: “Зазнаешься, милая”. И в самом деле, много я натерпелась из-за своего характера.

Ну а Лялин ходил-ходил, терпел-терпел, да и лопнуло его терпение. В одно прекрасное время узнаю: нашел общий язык с моей напарницей Лелей Постниковой. Обиделась я смертельно. А Леля улучила минутку, когда мы одни с ней остались, и говорит:

— Ребенок ты. Тебе еще рано влюбляться. А я женщина. Да и не пара он тебе.

В общем, помирились.

Зимой меня посадили на машину. Я к тому времени окончила курсы шоферов-электромехаников. А поскольку водителей-мужчин не хватало, то и вручили мне ключи от ласкового зверя по имени ЗИС.

То, что я пережила в должности линейщика, как выяснилось, были “цветочки”. “Ягодки” начались за баранкой ЗИСа. Одна радость: радисткой у меня была Леля Аксенова. Светленькая вся, как ромашечка. Мы с ней сразу нашли общий язык.

В валенках, в ватных брюках, в тяжелых полушубках ходили неуклюже, как медведи. Пока в кабину заберешься, вспотеешь.

Но самое интересное начиналось в пути, где-нибудь среди валунов, когда глох мотор. Вот тут мы с Лелей вспоминали всех святых сразу. А порой и на матерей жаловались: зачем родили нас.

Особенно тяжко было, когда зажигание сбивалось. Нам бы крышку снять, отрегулировать. Да где там. Моих знаний хватало только на то, чтобы баранку крутить да заводную рукоятку вращать. И дай бог, если кто-то догонит из водителей. А если нет... Вот тогда мы с Лелей начинали крутить ручку. Ляжешь, бывало, грудью на нее, давишь, а она возьми да сорвись. Кувырнешься в снег, встанешь и опять ложишься на ручку. И так по очереди мучаем мотор, пока не заведем.

Летом на наши машины еще и топливо загрузили. В любую минуту можно было попасть под обстрел снайперов —“кукушек”. Финны так умели прятаться, что их днем с огнем не увидишь. И если б они знали, что на наших машинах бензин и масло, они не стали бы охотиться за нами. Шелкнули бы по фургону, где канистры установлены, и вспыхнули бы мы как свечки.

Но то ли я везучая была, то ли все-таки кое-чему научилась, но все обходилось. Причем мы, девчонки, даже смелее некоторых мужчин были. Как-то попали мы под бомбежку. И как раз на пути речушка была. Я машину в воду, на случай, если пожар вспыхнет. Вокруг горело все, даже камни. Сидим мы в кабине с Лелей и ждем, когда налет закончится. Я надумала колеса посмотреть. Мне показалось, будто колесо спустило. Выбралась из машины, смотрю, а под той, что за нами шла, Володя Коротков лежит. Я рассмеялась.

Залезла в кабину, рассказываю Леле. А она смеется. А сейчас вот думаю, кто из нас был прав: Володя или мы. Наверное, он. Зачем рисковать? Умереть не надо много ума. А вот остаться в живых да принести побольше своей Родине пользы — для этого нужен был ум. Так что прав был Володя, а мы были глупыми, отчаянными и ничего не соображающими девчонками.

В 1942-м я освоила еще одну профессию — радистки. Какое-то время работала на коммутаторе. Наша землянка находилась на окраине каменистой высоты неподалеку от штаба. Камни, валуны, мелкая растительность, местность неровная, а укрыться негде. И вот в тот момент, когда я получила задание отнести срочную телеграмму в штаб, начался налет. Я как козочка побежала по камням. А один “мессер” увидел меня и повернул машину. Пули защелкали вокруг, осколки камней завизжали. Я залегла между камней, а он не успокаивается. Ему явно хотелось убить меня. Я подумала: если лежать, он пристреляется и попадет. Уж лучше бежать. Вскочила и понеслась. Обернулась в тот момент, когда он очередной заход делал. И мне кажется, встретилась с ним взглядом. Глаза у него злые, издевающиеся.

Как осталась жива — ума не приложу. Добежала до штаба, вернулась к себе, рассказываю девчонкам, а саму трясет. И девчонки, глядя на меня, чуть со страха не умерли.

Наконец, кому-то из начальства понравилась моя исполнительность, и меня забрали на командный пункт. Вот там я вздохнула. Опасность, разумеется, сохранялась: бомба, снаряд, мина могли разрушить все три наката блиндажа. Но для этого требовалось как минимум прямое попадание. А прямое попадание случалось не часто.

Назначили меня планшетисткой. На моем столе лежало несколько планшетов, на которые я наносила цели, то есть отметки о самолетах, которые в этот момент находились в воздухе. Причем фиксировала и свои, и чужие. На голове у меня были наушники, а сведения поступали с постов ВНОС (воздушное наблюдение, оповещение и связь).

Работа была ответственная. Ошибиться на миллиметр было нельзя. По моим сведениям командир принимал решения. Ведь визуально самолеты увидеть можно только в одном случае: когда они над аэродромом. А мы вели их от самой границы. Особенно сложно было, когда в воздухе появлялись группы.

Но, хвала господу, отслужила я на КП благополучно. После выхода Финляндии из войны Карельский фронт расформировали. Полки и подразделения перебросили на южное и северо-западное направления. Некоторых специалистов переводили индивидуально. Вот я и оказалась в составе 3-го Белорусского фронта и дошла вместе с ним до Кенигсберга. Там и встретила день Победы.

В память о боях в Заполярье была награждена медалью “За боевые заслуги” и медалью “За оборону Советского Заполярья”.


ВАНЕЧКА

Александра Ивановна ЧУМАКОВА (Бежанова),
оружейница 195-го истребительного авиационного полка

Наше решение расписаться командир полка майор И. Толмачев воспринял чуть ли не как личное оскорбление. Сильный, бесстрашный летчик, Иван Михайлович был человеком сложной судьбы. Во время войны у него погибли жена и сын, второй сын оказался эвакуированным в Сибирь, и ему еще предстояло отыскать его. Личное горе, трудные детство и юность, громаднейшая ответственность за полк, видимо, наложили на его характер свой отпечаток. И, несмотря на то, что мы с Ванечкой два года дружили, берегли честь, он даже решил было перевести меня в другой полк.

— Нечего тут разврат разводить!— заявил он.

— Какой разврат?!— вступились за нас офицеры.— Люди пожениться решили, законным браком сочетаться, а вы — разврат.

— Все равно нехорошо!— упорствовал Толмачев.— Ведь в таком случае им надо отдельную землянку строить.

— Есть уже землянка,— вступился замполит.— Повариха свою отдает, а сама в общую уходит.

Толмачев что-то буркнул, хмыкнул и ушел. Мы так и не поняли, разрешил он нам расписаться или нет. И лишь неделю спустя начальник штаба выдал нам справку о том, что мы, то есть Вежа-нов Иван Федорович и Чумакова Александра Ивановна, сочетались законным браком.

— Давно наблюдаю за вами,— сказал при этом энша (начальник штаба).—Не верил, что вы всерьез дружите. Ну, тем лучше, что ошибся. Поздравляю вас и желаю счастья.

Свадьба прошла по-фронтовому: в землянке, при свете коптилок, под глухой стук алюминиевых кружек. И вот уже 50 лет, как мы с Ванечкой идем рука об руку, и кажется, нет счастливее нас во всем белом свете.

Познакомились мы 1 января 1943 года на новогоднем вечере в 195-м авиационном истребительном полку. Я была маленькая, щупленькая, а он — рослый красавец с голубыми глазами. Он летчик-истребитель, я оружейница.

Уж и не знаю, чем я ему приглянулась. Нам, девчонкам, приходилось на себе перетаскивать снаряды, пушки, патронные ящики, ленты. Бомбы весили 100 кг, реактивные снаряды 25, пушки под 40. Летчики смотрели на нас с сочувствием и, если позволяли время и силы (из боя они возвращались измотанными), помогали. Вот и Ванечка не один раз помогал нам.

До войны я успела поработать учительницей. И всякое отступление от правил поведения не одобряла. Девчонки меня в полку за это старостой избрали. А он тоже был очень серьезным. Не любил флиртовать, отношения строил дружески, но строго.

Так вот, подошел ко мне красавец-летчик, у меня сердце затрепыхалось, забилось, вот-вот из груди выскочит. Я, не поднимая глаз, подала руку, и мы пошли танцевать. Вальс за вальсом, фокстрот за фокстротом, танго за танго. Ах, что это был за вечер!

Уснула я в ту ночь как убитая. А утром — тревога в сердце. Маша Клименко подходит ко мне и в упор спрашивает:

— Ты чего?

— Что “чего”?— не поняла я.

— На тебе лица нет. Обидел, что ли, летчик-то твой?

— Нет, что ты!

— Может быть, сказал что нехорошее?

— Ой, Маша, боюсь я.

— Чего?— насторожилась Маша.

— По-моему, я влюбилась.

— Вот глупая. Это же здорово!

— Да если он узнает, кто я, из какой семьи, разве захочет дружить?

— Не поняла! Кто ты? Девка как девка. Честная. Чистая. Добрая. Красивая. Чего еще надо?

— Да ведь семья-то у нас бедная, у мамы кроме меня еще семь человек на руках осталось. Знаешь, как она головой об стену билась, когда мне повестка пришла.

— Постой, семья — это семья. А у вас любовь.

— Так ведь влюбилась-то я. А он-то... Поиграет и бросит.

— А вот это мы вечером все и узнаем. Положись на меня.

Не знаю, как Маша строила свою тактику, только   через пару дней, когда мы снимали с ней пушку, вдруг наклоняется ко мне и шепчет:

— Парень-то он мировой! Серьезный, самостоятельный. Этот на баловство не пойдет. Я охнула, опустилась на снег и заплакала.

— Ну и глупая!— опять удивилась Маша.— Радоваться надо, а она слезы льет.

Я немного успокоилась, мы сняли пушку и стали чистить ее. А у меня перед глазами вся моя жизнь как на ладони. Я так задумалась, что не заметила как рукавичка с руки слетела. Вгорячах хватанула за ствол, и кожи на пол-ладони как не бывало. Морозы-то 40 градусов.

Родилась я в селе Покровка в Кустанайской области. Детей у нас было великое множество. Мама четырнадцать раз рожала. Но время было трудное, лекарств не было, питание плохое, врача отродясь не видели. Отец, чтобы купить нам что-нибудь из одежды и еды, собрал все, что можно было продать и обменять в торксине (обменный пункт на цветные металлы), поехал в город. Купил кому валенки, кому шаль, кому юбчонку, крупы, муки. Поехал обратно. Поехал, да не доехал. Ограбили его и убили. И остались у мамы Степан, Настенька, Дмитрий, Вася, Дуня, Алексей, Николай и я. Восемь человек! Восемь ртов! И это в 1933 голодном году! На трудодень тогда практически ничего не давали. Отработаешь день — поставят против твоей фамилии палочку. Осенью, может быть, дадут грамм по 200 зерна на каждую палочку.

Мы, дети, трудились с раннего возраста, можно сказать, с первого класса. Собирали колоски, вязали снопы, сгребали сено на конных граблях, работали на лобогрейках. Но больше всех доставалось маме. Как она добывала нам пищу, где брала деньги на одежду, дрова, сено — ума не приложу. Помню только, что в первую очередь кормила нас, а что останется—сама доедала. Ходила как тень. Под глазами круги. Не могу без слез вспоминать...

Пока была возможность, я училась. После окончания девяти классов поступила в двухгодичный учительский институт.

По окончании учебы вернулась я из Кустаная и устроилась в своем селе учительницей. Учителей тогда не хватало, и мне поручили сразу два класса. Так и работала: в одном классе задание дам, в другом — опрос веду.

Но как бы там ни было, а жизнь брала свое. Я была молода, мне не было еще и восемнадцати. Поэтому планы у меня были большие, серьезные. Я мечтала довести своих учеников до девятого класса и выпустить их в жизнь.

Но планам моим не суждено было сбыться: началась война. Старших братьев, Дмитрия и Василия, сразу взяли на фронт. Из взрослых в доме я осталась одна. Брат Степан служил в милиции в Куста-нае. Мы переехали жить к нему. А весной сорок второго и мне принесли повестку. Это был удар для мамы. Как она переживала! Последняя помощница покидала ее!

5 мая ^сорок второго года мы, девушки Урала и Кустанайской области, прошли медицинскую и мандатную комиссии. Отрезали мне мою чудо-косу и повели нас на железнодорожный вокзал, где уже стояли товарные вагоны-телятники. Потом была в Троицке школа младших специалистов. А еще через пару месяцев нас направили на Карельский фронт.

Наш 195-й авиационный истребительный полк, куда я попала в числе 27 девушек, базировался на аэродроме Летняя. На вооружении полка были самолеты американского производства “томагавки” и “киттихауки”. На них было по два и четыре пулемета калибра 12,7 мм. Под фюзеляж подвешивалось до 100 кг бомб. Был вариант: по одной 25-килограммовой подвешивалось под плоскости. Да еще под каждую плоскость подвешивалось от двух до трех реактивных снарядов. Вот это огромное хозяйство и было возложено на 18-летних хрупких девочек. Естественно, одной при всем желании справиться было невозможно, и мы работали группами, помогали друг другу. Не считаясь со временем и силами. Надо — значит надо! Удивительное, прекрасное было время!

А Ванечка в это время летал. Он и в самом деле был хороший. И как человек, и как летчик. Достаточно сказать, что на его счету 8 самолетов противника, сбитых лично, и несколько — в групповых воздушных боях. Грудь его украшают высокие награды: два ордена Красного Знамени, ордена Отечественной войны, орден Красной Звезды. О медалях не говорю. Всего более двадцати государственных наград. Однажды в одном бою он сбил три самолета.

В полку у нас, как и во всей авиации, была традиция рисовать звездочки на борту самолета. Если сбил лично — звездочка сплошная, если в группе — контур. У некоторых летчиков ряды звездочек стали длинными, по 15—20 самолетов. У Ванечки тоже их было много. И вот летчики заметили, что “мессеры” гоняются именно за теми, у кого больше звезд. Ведь не секрет, что один ас может накрошить больше, чем звено молодых, необстрелянных. Немцы всей армадой бросались на асов, пытаясь во что бы то ни стало сбить. С тех пор авиаторам запретили рисовать на борту самолетов полые звездочки. Наверное, это было правильно.

А служба наша шла своим чередом Мужчин У нас в полку не хватало. И девушек с первого дня стали посылать в караул.

Что это такое — может понять только тот, кто сам бывал часовым. Сейчас просто представить невозможно, как мы, 18-летние, хрупкие, слабенькие девчонки, охраняли аэродром. Стоишь, бывало, в огромном тулупе, с винтовкой выше тебя, в больших рукавицах в валенках, как правило, на 2—3 размера больше твоей ноги, и трясешься. И плачешь и бога вспоминаешь, и мамочку. А ночь в Заполярье темная. Особенно если тучи небо закрывают. В двух шагах ничего не видно. Приходи, враг, бери без выстрела, и охнуть не успеешь

Потом чуть осмелели. Почувствовали себя солдатами. Ну и еще — северное сияние помогало

А вот “шутники” мешали. Подошел один такой проверяющий к Маше Ефименко и давай с ней разговаривать, овечкой прикинулся, братом родным. Расспрашивать начал, как чувствует себя, что дома винтовку попросил - дескать, проверить - чистая ли. А как только взял, наставил ее на Машу и крикнул: '

— Я немецкий шпион!

Маша в первый момент растерялась, опешила, а потом бросилась на него, вырвала винтовку, свалила с ног и во весь голос как закричит:

— Ложись, гад!

— Да я... проверяющий,— испугался “шутник”

— И тебе дам “проверяющий”!

И ба-бах в воздух. Тот было опять за свое:

—Я Максименко, комиссар эскадрильи Ты же знаешь меня. Я пошутил.

Но она была непреклонна и полна решимости.

— Лежи, а то застрелю!

Так и лежал “шутник” до прихода начальника караула и разводящего. В полку об этом узнали мгновенно, и уже на следующий день его откомандировали в другую часть.

Потом нам разъяснили, что в целом Маша Ефи-менко действовала правильно. Винтовку отдала зря. За это положено наказывать. Но поскольку все завершилось хорошо, наказывать Машу не стали. Зато урок нам был всем наглядный. Мы после этого случая стали еще дисциплинированнее, еще дружнее.

И вообще, женский коллектив у нас был на высоте. Добрый, заботливый. Бывало, выдастся свободная минута — бежим стирать на ручей или на озеро гимнастерки летчикам, комбинезоны техникам. Ну а как же иначе? Такова наша женская доля. Вот если бы не было нас рядом — другой разговор.

Ну а уж любимым своим мы не только гимнастерки стирали, а и подворотнички, и шарфы, и подшлемники. И особое удовольствие доставляло нам пришивать подворотнички. У моего Ванечки не было случая, чтобы он ходил с несвежим подворотничком...

Произнесла я это слово —“любимым” и задумалась. Разумеется, у нас в полку, как и у всех, было все: и настоящая дружба, и обман. Но разве можно запретить любовь?! И наверное, я не одна скажу, что семья, созданная в экстремальных условиях, когда в любую минуту может оборваться жизнь,— крепкая, настоящая. Там, в условиях войны, люди берегли друг друга, заботились друг о друге, переживали.

Помню, взлетел однажды мой Ванечка по тревоге вместе с Клименко, Никаноровым и Ярчаком. На наш аэродром группа бомбардировщиков шла, с прикрытием из группы “мессеров”. Ну и закрутилась смертельная карусель. Бомбардировщики повернули вспять, а вот на машине Ярчака “мессеры” повредили гидравлическую систему выпуска шасси. При посадке самолет пробежал немного, клюнул носом, крутанулся на пропеллере как юла и замер хвостом вверх, готовый завалиться на спину. И все это у нас на глазах.

Я как увидела, подумала, что это мой Ванечка, и рванула к нему. Бегу, ног под собой не чувствую. Сердце того и гляди вырвется. И кричу, будто летчик услышит:

— Держи! Держи, родной! Не дай самолету упасть.

Ведь если самолет упадет на спину, летчик погибнет. Мне бы взглянуть на бортовой номер, а я бегу и ничего не вижу, кроме лица летчика, залитого кровью, и ничегошеньки не соображаю. Одна мысль в голове: “Ванечка погибает! Я должна, должна ему помочь”.

Разумеется, если б даже я увидела, что это не “семерка” (бортовой номер самолета Ванечки), то и тогда бы не остановилась. Но все же было

бы легче.

Подбежала к самолету, уперлась в фюзеляж и давлю, давлю изо всех сил, чтобы не дать упасть. Тут другие подбежали, подъехали машины с людьми, поставили самолет на колесо, вытащили из кабины потерявшего сознание летчика, и только тут я поняла, что это не Ванечка. Инженер эскадрильи положил мне на плечо руку и говорит:

— Ты, конечно, молодец, Чумакова. Сердце у тебя доброе. А вот самолет одна хотела удержать напрасно. Если б он стал падать, от тебя бы одно воспоминание осталось. Не теряй голову в следующий раз.

Мы разошлись по стоянкам. А вскоре пришел Ванечка. Он приземлился сразу, как только освободили полосу. Узнав, что я чуть с ума не сошла, когда Коля Ярчак скапотировал, обнял, стал успокаивать, ласковые слова говорить. Я уткнулась ему в грудь и дала волю слезам.

Но переживали мы не только за любимых. Жалко было всех. Провожая в полет, мы подсчитывали, сколько самолетов взлетело. И если возвращающимися видели не все, нас охватывала паника. Слезы, проводы в последний путь, залп из всех видов оружия в честь погибшего... это не передать словами. И по сей день комок в горле встает, когда вспоминаешь эти трагические минуты. Единственно, смерть еще теснее сближала нас, мы становились род нее.

В самом начале меня избрали старостой у девушек полка. Не старшиной, а старостой. Такой должности в армии нет, но девушки сами предложили ее. И настояли на своем. Старшина старшиной. Он решал военные вопросы, а на меня возложили все проблемы женского быта. И это было правильно. Ведь у женщин масса особенностей. Я уж не говорю о ее организме. Некоторые по состоянию здоровья по три дня с постели встать не могли. А отдельные командиры и начальники этого не понимали:

— Где Петрова? Где Сидорова? Почему лежат? Два наряда вне очереди!

И приходилось взрослым дядям разъяснять элементарные вещи. А самой всего-то шел девятнадцатый год. Хорошо, что я успела учителем поработать в школе. Так я этих непонятливых, как детишек, которые учились у меня, вразумляла.

И все же нас сравняли с мужчинами. С “томагавков” и “киттихауков” наш полк пересел на Лаг-3 и Яки. И это была целая эпопея. Ведь шла война. Перевооружаться приходилось буквально под огнем противника. Новые пулеметы, новые пушки, новые бомбодержатели — все новое. Надо было быстро их изучить и приступить к обслуживанию. Так и учились: между боями. Работы был непочатый край, командир полка торопил, инженер полка кричал, техник звена гауптвахтой грозил. Сколько же слез было пролито от черствости и несправедливости мужчин! И вообще, всюду нас, девушек, подстерегали трудности и опасность.

Так, на аэродроме Гремяха финны напали на банно-прачечный комбинат. Увели с собой языка. Многих девушек изнасиловали, других убили. Причем убивали жестоко: вспарывали животы.

Все это мгновенно становилось известно. Мы сжимались в комок, держались кучно. И как было здорово, если в такую минуту приходил друг и подставлял свое плечо!

Ванечка, узнав об очередных зверствах финнов, спешил нас успокоить, заверял, что с нами ничего не случится, что командование уже приняло меры и в эту ночь в караул пойдут мужчины. Девочки прислушивались к словам моего Ванечки и успокаивались.

А однажды мне почудилось в разговоре, что ничего не случится именно с нами, то есть с ним и со мной. Меня эта мысль заинтересовала, и я спросила, кого он имеет в виду: всех девочек эскадрильи или конкретно меня.

— Тебя и себя,— ответил Ванечка.

— Но откуда такая уверенность?

Я не стала развивать мысль о том, что идет война, что опасности подвергаются все. Особенно летчики. Он почувствовал мое смущение, улыбнулся своей доброй, ласковой улыбкой и сказал:

— Я загадал. В ночь на Новый год скрутил две бумажки со словами “Жизнь” и “Смерть”, положил их под подушку, а утром положил их в шлемофон, встряхнул и достал “Жизнь”.

— Давай и в этот Новый год загадаем!— предложила я.

— Нет, не будем.

— Почему?

— А вдруг “Смерть” вытащим? Появится чувство опасения, осторожности, страха. А появится страх — собьют.

Я согласилась. Мудрый все-таки у меня Ванечка. И вообще, он у меня был идеальный мужчина: не пил, не курил. Талоны на водку (фронтовые 100 грамм) отдавал товарищам. Подружки мои, Маша Клименко, Оля Тоцкая и другие, завидовали мне белой завистью. Да и было чему: познакомились 1 января 1943-го, поженились в октябре 1944-го. Два года дружили — и смогли уберечь честь. Ванечка так берег меня, что даже поцеловать крепко боялся...

А тут слух, как взрыв бомбы: Толмачев женится. Избранницей его стала Лиза Бурдакова, оружейница. Хорошая девушка. Нам даже жалко ее было. Уж больно характер у Толмачева был неуживчивый. Мы не осуждали его. Сведения о том, что его жена и сын погибли под обломками дома во время бомбардировки в Краматорске, подтвердились. Он был одинок. И никто ему не указ, как он построит свою личную жизнь. Но почему нам-то мешал?!

А мы списались тогда с родителями. Те прислали свое благословение и просили не забывать о тех, кто нас вырастил. А поскольку маме моей жилось очень трудно, Ванечка стал посылать ей деньги. Тайком от меня, когда мы еще не были женаты. Это была неоценимая помощь, и мама молилась за нас денно и нощно.

Такой вот он у меня, Ванечка.


Ошибка стоила жизни

Таисия Ивановна ЧЕНИНА (Котельникова),
оружейница 435-го смешанного авиационного полка-
и 152-го истребительного авиационного полка

Как это случилось, до сих пор не могу понять. Снимали мы с Лелей Варнаковой пушку с самолета. Механизм вроде бы в переднем положении находился, как и положено. Леля держала пушку за ствол. Ствол упирался ей в живот. В какое-то мгновение произошел выстрел.

Была Леля и не стало Лели.

Снаряд прошил ее насквозь. Взглянула она на меня полными боли и ужаса глазами и даже крикнуть не сумела. Молча повалилась на снег... и все.

Не знаю, что было дальше. Помню только, что подбежали люди, стали поднимать Лелю. Меня в беспамятном состоянии подхватили под руки и повели в землянку.

Ужасная смерть вырвала самую добрую, самую ласковую, самую лучшую девушку нашей эскадрильи.

За что? Почему?!

22 июня 1941 года мы купались с подружками в Сылве. Яркое солнце, жара, мирное 'голубое небо — и мы, восемнадцатилетние сотрудницы бюджетной группы бухгалтерии Госбанка. Идиллия. И работа у нас настолько мирная, что об участии в войне, о которой все чаще поговаривали в народе, даже мысли не приходило. Ну какие мы вояки? Нам бы дебит-кредит свести, о любви поговорить, о семье, о нарядах. Кто имел огород, делился своими сельскохозяйственными достижениями.

— Девочки! У меня огурцы цветут!— как о великом событии сообщала одна.

— А я уже картошку обмотыжила,— вторила ей другая.

Замужние говорили об успехах на воспитательном фронте.

Люди любили, женились, рожали детей, растили их. Кто-то планировал поездку на море, другие в деревню, третьи намерены были погостить у родственников в крупном городе.

Я мечтала о море. Плавала хорошо, и очень уж мне хотелось броситься в шторм в волну. Одна из наших девчонок побывала в Сочи, так я ее замучила расспросами. И она охотно рассказывала о своей поездке. О море, о темных ночах с изумрудными звездами на бархатном небе.

И вдруг все рухнуло. В одно мгновение. Уже во второй половине дня 22 июня сама мысль об отдыхе на Черном море была кощунственной. Я была комсомолкой. Любовь к Родине для меня не была пустым звуком. И если Родина в опасности, значит, мое место там, где я нужнее. А потому уже на другой день, после того как мне отказали в военкомате, я поступила на курсы медицинских сестер.

Через три месяца снова пришла в военкомат, уже с документами об окончании курсов. Но снова мне заявили:

— Подожди. Мы дадим тебе знать, если понадобишься.

Я вся кипела от возмущения. Как же я не понадоблюсь! Идет война, льется кровь, медицинские сестры нужны на фронте как воздух, а меня не берут! Минск уже взят!

— Все так,— согласился капитан,— но распоряжения набирать медицинских сестер не поступало. Видимо, набрали в других областях.

Так прошла зима. Суровая зима 1941/42 г. И наконец весной мне пришла повестка: по спецнабору в школу младших авиационных специалистов.

Что ж, в школу так в школу. Вот так и повернулась моя судьба: вместо бинтов, лекарств, раненых самолетные пушки. Направили нас в Троицк Челябинской области, а оттуда — на Карельский фронт.

Что запомнилось — это проводы. Девушки шли строем под духовой оркестр, а женщины высыпали на улицу и рыдали. Рыдали в голос. Это было странно. Мы пели песни, нам было весело: наконец-то на настоящее дело идем, а они плачут... Велика жизненная сила у людей. Нам, разумеется, и в голову не приходило, что не все из нас вернутся домой, что кто-то вернется калекой, что после войны, те же женщины, которые с рыданиями провожали нас на фронт, будут изгаляться над фронтовичками. Что многие из нас в восемнадцать лет останутся вдовами, будут обречены на одиночество, бедность, бесцветную жизнь в коммуналках. Что даже в самом черном сне нам не приснилось бы то, что придется потом пережить.

Как-то читаю в “Правде”: “И когда же вы сдохнете, фронтовички?!” Это было брошено в адрес Зои Алексеевны Акимовой, сыну которой, у нее на руках, осколком полголовы снесло, а она потом шла по фронтовым дорогам, воевала. Могло ли ей тогда прийти в голову, что пятьдесят лет спустя ей, больной, немощной женщине, бросят упрек за то, что она хотела по удостоверению пакет молока взять без очереди.

А Инна Семеновна Мудрецова, старший лейтенант в отставке, бывший командир роты, кавалер орденов Красного Знамени, Отечественной войны I и II степени, счастлива уже тем, что у нее отняли только руку с лопаткой. “Надо же, в таком бою жива осталась!”— говорила она. Ну а то, что никак не может получить ответа на свою просьбу выделить ей участочек земли под грядки,— это она переживет. Не такое переживала. И как хочется крикнуть: “Люди! Опомнитесь! Ведь тот, кто забудет прошлое, будет наказан будущим. Это закон жизни”.

Отвлеклась я.

Боевое крещение мы получили на железнодорожной станции Буи. Армада фашистских бомбардировщиков обрушила свой смертоносный груз на станцию, забитую эшелонами. Крик, стоны, ржанье лошадей, резкие голоса командиров и взрывы — один, второй, третий... Вот одна бомба попала в цистерну с горючим. Пламя — как вырвавшийся джин, оно мгновенно охватило три или четыре вагона. Другая угодила в товарняк с телятами. Куски мяса, оторванные головы, ноги летели в разные стороны вместе с искореженными досками. Третья разбила водопровод, и фонтан воды огромной струёй ударил вверх и в сторону.

Как мы остались живы, почему наш эшелон не попал под бомбы, не знаю. Но одного зрелища того, что бывает, когда бомба попадает в цель, хватило на всю оставшуюся жизнь. И не случайно еще долго после войны, в мирное время, когда под окнами в саду распевали соловьи, мы вскакивали с холодным потом на лбу и обезумевшим взглядом. И хорошо если рядом оказывался близкий, родной человек, который мог успокоить, взять на себя твой страх...

Прибыли на аэродром “Белое море” и получили назначение в 435-й смешанный авиационный полк. Я попала в эскадрилью капитана Шорохова, на самолеты английского производства марки “Харри-кейн”. В школе мы изучали “Чайку”, родной, отечественный, а тут —“Харрикейн”. Зима 1942/43 г. выдалась еще суровее, чем предыдущая. Морозы под сорок, ветры с ног валят, пронизывающие. Секунда — щека белая.

— Зоя!— кричишь,— три правую щеку!

— Валя! Нос побелел!

А ведь надо было работать. И как работать! Бои были жестокие. Вылеты частые, тревога за тревогой. Летчики вылетали по 5—7 раз. Одна группа садится, вторая взлетает. Не успеваешь подвесить бомбы, сменить патронные ленты пулеметов — снова вылет. И не приведи бог допустить ошибку. Смерть Лели Варнаковой наглядно показала, чем это может кончиться. Ведь мы постоянно имели дело с оружием, с боеприпасами.

А однажды бомбы не сошли с держателей в воздухе. Летчик жмет на переключатель, а они ни с места. Отстрелялся по цели из пулеметов и направился домой, а садиться с бомбами на борту категорически запрещено.

Подошел к аэродрому, прошелся над полосой, запросил решение руководителя полетов. Тот послал его в зону. Летчик что только ни делал: и глубокие виражи, и горки, и боевые развороты. И даже на пикировании пытался сбросить. Не помогло.

Горючее на исходе, машину бросать жалко. Что делать?

Руководитель полетов обернулся к командиру полка. Майор Гончаров тяжело вздохнул и махнул рукой: “Сажай”.

Летчик сел благополучно. Мы бросились к самолету, проверяем бомбодержатели. Все исправно. Долго возились, все проверили. И нашли все-таки. Электрик намудрил — перепутал провода. Хорошо, что все обошлось. А если бы бомбы сорвались на посадке? Летчик — в куски, самолет — в клочья, взлетно-посадочная полоса вышла бы из строя.

Вот почему мы, оружейники, были предельно исполнительными. Ни мороз, ни ветер не принимались во внимание. Надо — значит надо. Как бы трудно ни было.

Но трудно было не только нам. Летчикам было еще труднее. Ведь они смотрели смерти в глаза. Уже в первых боях погибли командир нашей эскадрильи капитан Шорохов, лейтенанты Губа, Малюленко. А мы, проводив их в последний путь, снова подвешивали бомбы, вворачивали взрыватели, набивали патронные ленты.

Когда шло гладко, усталость не замечали до вечера. А вот когда что-нибудь заклинивало — тут хоть криком кричи. Работали-то в рукавицах. Заклинит, например, замок бомбодержателя, ты и так, ты и эдак — ничего не получается. А подружка в это время изо всех сил напрягается, бомбу на плечах держит. Ты вроде бы все правильно делаешь, а бомба на замок не встает. Сил уже нет, слезы льешь, губы кусаешь, а сделать ничего не можешь.

— Тая! Скоро ты?

— Да замок не закрывается!

— А ты рукавицу сними.

— Да ты что! С ума сошла? Хочешь, чтобы пол-ладони оставила на держателе?..

Потом наш смешанный полк расформировали, вторую эскадрилью направили на северо-западное направление, а нашу, первую, в 152-й истребительный авиационный полк. Командовал тогда полком майор Гончаров, замполитом был капитан Воропаев, командиром нашей эскадрильи стал капитан Шепелев.

Молодые все были. Командиру полка было около тридцати, а он нам казался стариком. Зато летчики Саша Тимошенко, Витя Богатых, Петя Павленко, Илюша Хвостенко, Боря Рогачевский, Боря Мизин (кстати, единственный из всех, участвовавший в параде Победы в 1945 году) были нашими ровесниками. Мы жили дружной семьей, болели друг за друга.

Случалась и любовь. А как же без этого? Девчонки у нас были как на подбор: Зоя Мамонтова, Валя Терентьева, Вера Комарова, Лида Катышева, Вера Усикова, Аля Ладейщикова, Галя Мото-рина, Маруся Наливайко, Манефа Рудных, Шура Лившиц, укладчица парашютов Анфиса Антуфьева... И собой хороши, и добрые, и трудолюбивые. Ну а если встречаются два молодых, жаждущих любви сердца, как быть?..

Была и у меня любовь. Но она оказалась невечной. После войны мы разъехались и больше никогда не встречались.

Но мне повезло. Я встретила хорошего человека. С ним мы вырастили и поставили на ноги четверых детей. Двенадцать лет назад он умер, а я и по сей день окружена его друзьями по фронту. Прекрасный, удивительный был человек.

В 1989 году мы, фронтовички Карельского фронта, съехались в Кандалакше. С теплой грустью, со слезами на глазах вспомнили суровую юность, самую светлую, самую прекрасную пору в жизни каждого человека, пору любви и надежд.

И как это здорово, что есть еще благодарные люди на свете! Люди, которые в условиях государственного хаоса, перестроечного беспредела помнят о прошлом. Мы бесконечно признательны руководству города, руководителям Музея боевой славы, школы, жителям города, которые доставили нам столько радости, за их тепло и сердечность, за возможность встретиться. Для некоторых эта встреча оказалась последней...

Мы исполнили свой долг. Великая Отечественная война прошла через наши сердца и души. Мы знаем, что воевали не зря. Мы воевали за нашу великую Родину, за Союз Советских Социалистических Республик. За наш Герб с колосьями пшеницы, серпом и молотом, за наш Флаг, прославивший нашу Родину, за наш Гимн. И этого у нас уже никто не отнимет. Даже сама смерть.


Когда приходит почта полевая

Анна Сергеевна КАРПУХИНА (Камушкина),
начальник 811-й ВПС 260-й Свирской Краснознаменной
ордена Суворова штурмовой авиационной дивизии

Как радостно мы жили! Дом наш, добротный, крепкий, стоял на 41-м километре Ленинградского шоссе, в селе Чашниково. У нас было две коровы, Пролетарка и Гражданка, и лошадь Коммунар. Папа был столяром-краснодеревщиком. Делал буфеты, столы, кровати. Мама была трикотажницей-надомницей, брала заказы от фабрик Москвы.

Большая семья, только детей семь человек. Все трудолюбивые. А папа еще и в политике разбирался. Мне было семь лет, и я не очень понимала, о чем шла речь. Но ученики и соседи слушали его затаив дыхание.

Особенно мне нравились вечера. Папа что-то мастерит, мама вяжет и поет песни, старший брат читает, младшие возятся с игрушками. Дома тепло, уютно.

И вдруг — арест. Пришли ночью, объявили, что мы — кулаки, и забрали отца и мать. Нас распределили по родственникам. Нас обвинили. А в чем, за что? Почему у нас отняли родителей? Почему выбросили из дома?

Мы притихли. Напуганные, даже с возвращением родителей долго не могли прийти в себя.

Папе помогло то, что он грамотный. Он сумел доказать, что чужой труд не эксплуатировал, а значит, никакой он не кулак. А в колхоз не спешил вступать потому, что ясности не видел.

Вернувшись из заключения, он тем не менее был убежден, что вышла ошибка, что там, наверху, разберутся.

Но в стране уже начались аресты. И все семь лет мы уже не жили спокойно. То одного соседа увезут, то другого. И все ночью. Отец стал молчаливым. Мама больше не пела песен. Мы жили в тревоге.

И она оправдалась. В конце декабря 1937 года мы наряжали елку. Папа установил ее в крестовину. Мы с мамой и старшим братом клеили из покрашенной разноцветными чернилами бумаги цепи и украшали ими елку. На макушке уже красовался остроконечный стеклянный шпиль. Под елкой сидел Дед Мороз. Мы знали, что утром возле него непременно окажутся пакеты с подарками.

И вот в самый радостный момент, когда елка была почти наряжена, в дверь постучали. Вошли четверо, что-то сказали отцу и стали бесцеремонно делать обыск. Что они искали, до сих пор не могу понять. Скорее всего, какие-нибудь улики, чтобы зацепиться. Переворошили постели, белье в шкафу, рылись в буфете, даже под елку заглянули.

Папа стоял растерянный, жалкий.

— Товарищи,— говорил он,— осторожнее. Ведь дети здесь. Ничего у меня нет и быть не может.

— Молчите!— сказал один, очень строгого вида мужчина в военном.— И собирайтесь. Поедете с нами.

И он уехал. Потом ему удалось передать маме записку. Я читала ее. Он писал, что ему предъявили такие обвинения, о которых за свои 38 лет он даже подумать не мог.

Мама не могла бросить детей, и мне, 15-летней девчонке, уже в том возрасте пришлось столкнуться с администрацией НКВД. Я прорвалась, иначе и не скажешь, на прием в Прокуратуру СССР, ходила в тюрьму, со слезами доказывала, что это чудовищная ошибка, что у нас нежный, добрый отец. Что он любит детей, маму. Что он ни в чем не виноват.

Но... ко мне, как и к сотням, а теперь выяснилось — к тысячам других, были глухи. В тюрьме “Матросская тишина” мне сообщили, что мой отец выслан в Даллагеря на 10 лет без права переписки. Тогда мы еще надеялись, на что-то рассчитывали, думали о том, что вот откроется дверь и наш любимый папочка переступит порог. Но только в 1988 году нам удалось узнать, что высылка без права переписки — это расстрел. А 16 августа 1989 года папа был полностью реабилитирован.

Мама была в трансе. Чем кормить детей? Во что их одевать? Где взять денег?

Мы все, кто мог что-то делать, помогали ей выполнять надомную работу. Одежонкой помогли родные. Кто принес старую кофту, кто поношенные туфли. И мы как-то сразу, в пару месяцев, из крепкой, обеспеченной семьи превратились в бедняков. Больше всех доставалось мне и брату. Тем, кто поменьше, пока еще было не понять. Их заботило одно — пища. А мы уже понимали, что такое враг народа. Нам было больно и обидно за нашу горькую судьбу.

Что удивительно, в школе ко мне относились нормально. И даже при том, что официально я числилась дочерью врага народа, мне поручили класс октябрят и назначили пионервожатой. Кроме того, я продолжала руководить драмкружком, занималась спортом. Это скрашивало жизнь, отвлекало от мрачных мыслей, послужило хорошей закалкой на будущее.

Может быть, именно это и сделало меня не по годам взрослой. Я всегда старалась быть полезной обществу и не верила в виновность отца.

В марте 1939 года меня приняли в комсомол. В анкете я написала, что мой отец арестован. В Солнечногорском райкоме комсомола были хорошие ребята. Они посоветовали переписать анкету и сообщить, что отец умер. Как ни чудовищна была эта мысль, я согласилась. И как показало время, так оно и было — 19 января 1938 года папа уже был расстрелян.

В конце 1939 года мне исполнилось 16 лет. Я получила паспорт, окончила курсы почтовой связи и пошла работать.

Назначение получила в 255-е отделение связи Москвы при Академии имени М. В. Фрунзе почтовым агентом. Работа была живая, я много общалась со слушателями. Вечерами посещала школу рабочей молодежи. В выходные дни занималась спортом, получила значок “Ворошиловский стрелок”. Участвовала в военизированных походах на лыжах с противогазами на дистанцию 25 км. Сдала нормы ГТО и даже прыгнула с вышки с парашютом.

Мы знали, чувствовали, что вот-вот разразится война. Поэтому готовились все. Нас даже уговаривать не приходилось. Всем было ясно, что война потребует сильных, смелых, выносливых. И достаточно было нашему секретарю комсомольской организации Румянцевой бросить клич: “Девушки, завтра идем прыгать с парашютом!”, как все соглашались. И те, кто проходил по здоровью, прыгали.

И вот настал черный день июня 41-го. Он сразу разрушил все наши планы. Я так хотела закончить 10 классов, поступить в институт. А вместо института получились курсы сандружинниц.

Неподалеку от Смоленской площади, где размещалось наше почтовое отделение, находился Институт переливания крови. Я сразу пошла туда и предложила свою кровь. Заодно уговорила своих девчонок. Первая моя доза была 400 г. Я потеряла сознание. В дальнейшем сдавала меньше, но продолжала быть донором.

Враг приближался к Москве. Мы дежурили в метро, на крышах домов, гасили зажигательные бомбы.

Особенно тяжелым был октябрь. Бои шли в пригородах. Над городом периодически летали немецкие самолеты. Предприятия закрывались. Жглись бумаги. На дороге из Москвы задерживались машины с награбленным. На устах москвичей, да и не только москвичей, было одно: “Будет сдана Москва или нет? Уедет Сталин из Москвы или нет?..”

19 октября академия выехала в Сибирь. Я могла остаться в Москве, но мама настояла, пришлось согласиться. И вот наш поезд уходит все дальше и дальше от Москвы, от самого сердца Родины.

На Урале наш вагон с вольнонаемными отцепили от эшелона, а академия повернула на юг, в Ташкент.

Вскоре я получила известие о том, что мой старший брат Виктор Карпухин погиб, защищая Москву. Это случилось 19 ноября 1941 года. А 5 декабря немцы, отступая под сокрушительными ударами наших войск, сожгли все деревни, в том числе и нашу, что стояли вдоль Ленинградского шоссе. Население ушло в лес, построило землянки.

На руках у мамы оставалось пять человек детей мал мала меньше. Младшей было три годика, старшему пятнадцать.

Москва была объявлена на осадном положении. Въезд был запрещен. Но разве могла я оставить мать?! И я ринулась в путь.

Описывать все ужасы, которых я натерпелась в пути, не стану. Главное в том, что мне попадались хорошие люди. Вот они-то и помогли прорваться в Москву, устроиться на работу, получить продовольственные карточки.

В выходные дни мы с братишкой ходили в поле, откапывали вдоль дорог убитых лошадей, вырезали мясо, варили его и тем питались.

Но и это еще было сносно. Когда лошади были съедены (за мясом ходило все население разграбленных и сожженных сел), в запасниках не осталось ни грамма муки, ни единой картофелины и наступил настоящий голод — вот тогда стало страшно.

Как мы выжили — уму непостижимо! Со временем загородные карточки, по которым выдавали всего 300 г муки, нам заменили на московские. Маме стало немного легче. И вот тогда я запросилась на фронт. Сильная, тренированная, владеющая несколькими профессиями, комсомолка, я не могла отсиживаться в тылу. И потом, я должна была отомстить за брата! За сожженные дотла дома, за горе, что принес нам фашизм.

И вот сегодня, вспоминая те дни, я прихожу к мысли, что в моем сознании ни разу не возникло желание отомстить за отца. Я была уверена, что произошла ошибка. Тем более что Ежов и Ягода — организаторы массовых репрессий — были расстреляны. В моем сердце, в моей душе горело одно: мстить за Родину.

Я пошла в райвоенкомат Фрунзенского района и написала заявление с просьбой направить на фронт добровольцем. Меня похвалили, заявление взяли, но... отказали.

— Пока не надо,— сказал капитан.— Если понадобитесь, мы вас найдем.

И в самом деле, в апреле 1942 года мне в числе других наших девушек, которым было уже по 20 лет — на два года постарше меня, пришла повестка.

Учеба, присяга, фронт. В июле 1942 года я была назначена на должность помощника начальника 1518-й ВИС (военно-почтовой станции) 289-й стрелковой дивизии 32-й наземной армии Карельского фронта. Моя специальность оказалась нужной и на войне.

Фронт держал оборону. Противник пытался отвоевать хоть пядь земли, а наши войска не позволяли ему это сделать. Так и стояли друг против друга. Ожесточенные бои приносили ощутимые потери той и другой стороне. Отчаянно дрались авиаторы. Разведчики ходили за языком. Саперы взрывали укрепления. Артиллерия громила огневые точки. Пехотинцы ходили в атаки. Словом, была война. Жестокая, бескомпромиссная. В любую минуту человека подстерегала смерть, люди были в постоянном напряжении.

В нашу обязанность входило обеспечение бесперебойной почтовой связью. И самое важное — доставка солдатского треугольника по назначению. И конечно газет.

Нет, не зря сложили такую душевную песню — “Когда приходит почта полевая”. Треугольник, полученный из дома, от жены, матери, детей, был самым желанным из всей духовной пищи. Ничто так не успокаивало солдата, как письмо от родных.

Коллектив 1518-й ВНС состоял из пяти девушек и восьми мужчин. Девушки жили и работали в одной землянке с начальником. Начальник, капитан Голубев, в нашей женской землянке имел отгороженный закуток с топчаном. Он был нашим “ангелом-хранителем”. Мужчины жили в соседней землянке. Спали на общих нарах.

Карелия изобилует озерами и болотами. На холмах рыть землянки нельзя, могут просматриваться врагом и простреливаться, а внизу была вода. Но ничего не оставалось, мы вгрызались в землю там, где было меньше опасности. И если летом было терпимо и только на бревенчатых стенах росли грибы, то с наступлением осенних дождей начиналось сплошное бедствие: вода выступала из земли и к утру поднималась до нар.

Дежурный, готовящий пищу, заодно вычерпывал воду. Иной раз приходилось вытаскивать по 50— 60 ведер. И такая “зарядка” повторялась практически каждый день до наступления холодов.

И это еще не все. Во время обстрелов на пол сыпалась с потолка и из стен земля, получалось грязное месиво. Вот в таких условиях нам и приходилось работать.

У землянок начальник выставлял круглосуточные посты. Стоять с карабином в руках темной ночью трудно даже мужчине, а ведь мы были девушки, молоденькие, неокрепшие, некоторые боялись даже шороха мышей. Но, как бы ни было трудно, мы терпеливо переносили тяготы войны.

Для перевозки почты у нас имелись лошади. А мне приходилось часто ездить верхом по частям дивизии, бывать в полках, батальонах, ротах, взводах и отделениях. Я инструктировала бойцов. Разъясняла, как важно правильно сообщать номер полевой почты, ибо, если допускалась ошибка, письмо уходило на другой фронт, на другой край нашей тысячекилометровой линии обороны.

На первых порах я проявляла ненужный “героизм”. Так, в 1046-м полку командир батальона Негрозов предупредил:

— Здесь можно передвигаться только ползком. Но мне это показалось излишним, даже подумалось: “Осторожничает комбат”. А осторожность на войне нередко ассоциируется с еще более конкретным понятием — трусостью. Поэтому при перемещении по территории роты я лишь слегка пригнулась.

Но не успела сделать и нескольких шагов, как засвистели пули. Вот они-то и “уложили” меня. Я плюхнулась на дно траншеи и больше уже не высовывалась. По возвращении и подружкам своим заказала. Нечего корчить из себя героя. Правда, я приподнялась и выпустила из пистолета всю обойму. Не прицеливаясь, а так, на всякий случай. Может, и моя пуля найдет себе фашиста.

Меня избрали членом комитета комсомола управления дивизии. Поручали подчас непростые дела. И я справлялась. В конце 1942 года мне присвоили офицерское звание, а в начале 1943-го назначили начальником станции при 260-й штурмовой авиационной дивизии. С тех пор вся моя жизнь, и в прямом и в переносном смысле, была связана с авиаторами.

Удивительно, до чего же молодость самонадеянна! Ведь мне было всего 19 лет, а я взвалила на себя такую ответственность, которая по плечу лишь опытным, познавшим всю меру важности работы почтового коллектива. Мы обслуживали не только полки дивизии, но и бронепоезд, и пограничную часть, и партизанский отряд, и подразделения обеспечения. Мы должны были безошибочно пересортировать десятки тысяч писем, денежных переводов, посылок. Ведь каждый солдат, офицер, генерал ждет весточки из дома.

Нетрудно представить себе объем нашей работы, если мы получали письма мешками, десятками килограммов. В одном килограмме было до 200 писем. Машин тогда не было, о компьютерах на почтах и по сей день еще мечтают. Так что все приходилось делать вручную. А почерк на треугольниках был торопливым (с фронта) и детским или старческим (на фронт). Разобраться в каракулях было непросто. А надо...

Нас было немного: кроме меня, был младший лейтенант И. А. Трухин, мой помощник, московский связист-ревизор, 47 лет, несравнимо опытнее меня. Но когда решался вопрос о назначении, убедил командование, что он уже стар и такая ответственность по плечу только молодым. Были еще сержант Валентина Ягненкова, младший сержант Александр Жуков, рядовой Скляр. Работоспособный, исключительно трудолюбивый коллектив. И если уж завершить мысль, забегая вперед, скажу, что с апреля 1943-го по ноябрь 1945-го наша военно-почтовая станция обработала в общей сложности более 6000 посылок, 5000 денежных переводов, 25000 заказных и ценных писем и 16 тонн простых солдатских треугольников.

И вот я впервые приглашена на сборы начальников станций 7-й Воздушной армии. Собрались опытные, маститые почтовики. У некоторых были награды, нашивки за ранения. Были седовласые, прокуренные, пропахшие дымом костров. И среди них — я. Такой, знаете, диссонанс: “замшелые” 30—40-летние “старики” и 19-летняя розовощекая девчонка — младший лейтенант.

На фронте воинское звание ценилось. Там его заслужить было непросто. Случалось, капитаны командовали полками. Так что ко мне отношение было самое уважительное.

Наш начальник отдела полевых почт армии рассказал о международной обстановке, подчеркнул важность миссии, которую несли'воины Красной Армии, сообщил о результатах работы почтовых станций, назвал отличившихся, и в их числе — мою фамилию.

Я оторопела, но очень скоро пришла в себя. И поняла, что за нашим трудом следят, нас знают. И это было приятно.

В начале 1944 года у меня случилось и еще одно приятное событие: я познакомилась с моим будущим мужем, с которым прожила до его кончины.

Случилось это в Африканде. Володе Камушкину в числе других награжденных вручили орден Отечественной войны 2-й степени. Красивый, привинченный к гимнастерке, он приятной тяжестью давил на грудь, и летчик нет-нет да и посматривал на него. Чего греха таить — приятно, что твой боевой подвиг отмечен Родиной.

После вручения наград был показан кинофильм, а потом начались танцы. Я была строгая, недоступная. И вдруг перед очередным вальсом подходит ко мне среднего роста, со светло-русыми волосами, голубыми как небо глазами и орденом Отечественной войны 2-й степени на груди молоденький, простенький с виду летчик. Это и был Володя Камушкин.

Так случилось, что и на следующий день здесь же были танцы. Но меня все время приглашали штабисты: капитаны, майоры. А он, как и я, был младшим лейтенантом. Добродушный, обаятельный, несмелый. Чтобы отбить меня от штабистов, он призвал на помощь друга, Ивана Батрова. Тот станцевал со мной, подвальсировал к Володе и говорит:

— Знакомьтесь, орденоносец Владимир Камушкин, водитель летающего танка, гроза фашистов.

Я уже была не новичок и понимала, что летающим танком в авиации звали самолет-штурмовик ИЛ-2. Так его звали наши. А немцы еще откровеннее —“летающая смерть”. Все последующие танцы мы танцевали с Володей. У нас было много общего. Как выяснилось, он тоже успел окончить лишь 9 классов. Мы были ровесниками. Оба из Москвы. Он стал чаще заглядывать на нашу станцию. А если полк, в котором он служил, улетал от нас на 50— 60 км, мы обменивались с помощью наших почтальонов записочками.

Знакомство переросло в дружбу. Дружба — в любовь. По окончании войны, уже в 1946 году, после моей демобилизации, мы поженились.

Ну а тогда у меня были горячие фронтовые будни. В составе 260-й ШАД мы принимали участие во всех решающих наступательных операциях от Лодейного Поля до Печенги (Петсамо). После форсирования Свири в июле 1944 года наша 260-я штурмовая авиадивизия получила приказ перебазироваться на Север. Я знала — если не отписать свои части и не сообщить об этом на военно-почтовый сортировочный пункт фронта, то вся наша почта пойдет в прежнем направлении, на Свирь.

Я доложила начальнику штаба дивизии и попросила разрешения остаться.

— Нет,— сказал подполковник Кривко,— оставаться не разрешаю. Прибудем на место — что-нибудь придумаем.

Слово он свое сдержал. Как только мы прибыли на новый аэродром, устроились, он выделил мне связной самолет У-2. И я полетела над бескрайними лесами, болотами, озерами, через всю Карелию на реку Свирь. Разыскать военно-почтовую базу наземной армии, которая неудержимо шла вперед, было непросто. Но летчик у меня оказался толковый. И после нескольких попыток мы все же сели на ту площадку, которая и была ближе всех к ВПБ.

Сели на территории, только что отвоеванной у врага. Кругом лес, болота и ни единой живой души.

— Карпухина, пистолет у тебя есть?— спрашивает пилот.

— Есть.

— Вынь из кобуры и перезаряди.

Надо идти, а ноги будто свинцом налились. Да и мозг лихорадочно работает: “Куда? В какую сторону?”

И опять выручил пилот. Он вынул карту, сверил пометки с местностью, поднял голову и показал рукой:

— Туда.

Пошли “туда”. И очень скоро обнаружили своих, а потом и почтовиков. Они удачно замаскировались в лесу, поэтому с поляны их увидеть было невозможно.

Я отписала паспорта частей (а позже, на Севере, приписала их к другой армии). И пошла наша почта по своему назначению. Мы не оставили части без газет и без заветных треугольников.

Обратно летели с чувством исполненного долга. Летчик перед взлетом (к сожалению, фамилия его забылась) сказал:

— А ты ничего, Карпухина. С тобой можно в разведку идти.

В это время мой суженый совершал подвиг за подвигом. Любовь бросала его на самопожертвование. Для него было главным не уронить себя в глазах любимой.

По замыслу командования, потребовалось уничтожить бронепоезд. Насколько серьезной была операция, можно судить уже по тому, что на проведение ее было выделено две четверки ИЛов в сопровождении двух звеньев истребителей. Первой четверке предстояло разрушить бронепоезд, второй — огневые точки финнов.

Подготовка самолетов к вылету затянулась из-за подвески противотанковых авиационных бомб комулятивного (пробивного) действия. Они были легкие, всего 1,5—2,5 кг, а потому в люки каждого ИЛа надо было подвесить по 280 штук.

Как ни старался личный состав под руководством инженера Г. Окорокова, вместо четырех к назначенному времени с ПТАБами было подготовлено только два штурмовика: самолет Володи Камушкина и его ведомого Ивана Батрова.

Командир полка подполковник Богданов решает вместо четырех послать пару.

И вот вся группа в воздухе. С половины маршрута из-за неисправности мотора вернулся ведомый Камушкина лейтенант И. Батров. Вместо четверки вышел на цель один. Вероятность поражения уменьшилась в четыре раза.

Но и это не все. Когда он вышел на цель, то увидел, что бронепоезд расчленен. Броневагоны с орудийными платформами были расцеплены и разведены. Просто и... неожиданно.

Но раздумывать некогда. Володя пускает реактивные снаряды по платформам и на бреющем уходит в направлении Ладожского озера. Там набирает высоту, делает маневр, заходит на цель с финской стороны и обрушивается на бронепоезд. Бомбы прицельно ударили по платформам от хвоста к голове. Самолет был над последним (первым с головы) вагоном, когда снаряд ударил в правую плоскость...

Домой вернулся “на честном слове”. Самолет был изрешечен. В правой плоскости зияла такая дыра, что мог пролезть человек. Машина ремонту не подлежала.

Из штаба фронта сообщили, что все вагоны и паровоз бронепоезда были поражены прямым попаданием бомб. Наземные войска овладели бронепоездом и пошли дальше. За мужество и боевое мастерство, проявленные в годы Великой Отечественной войны, Володя награжден орденом Красного Знамени, орденами Отечественной войны 1 и 2-й степени, тремя орденами Красной Звезды и медалями.

В ноябре 1944 года меня приняли кандидатом в члены ВКП(б). И в том же месяце был освобожден последний пункт Советского Заполярья — Петсамо.

Дивизия исполнила свой долг и получила приказ перебазироваться на 2-й Белорусский фронт. Кто-то из летчиков полетел на своих самолетах. Кто-то поехал в Москву поездом. Наземный состав перебазировался эшелоном.

Я была назначена старшей по товарному вагону, в котором ехали все девчата нашей дивизии. В дороге мы пели песни, радовались тому, что наши войска перешли границу, что день победы не за горами.

И вот мы на территории Германии. В поисках наземных почтовых баз задержались в пути и с наступлением темноты оказались в лесу. Вокруг ни единой души, ни одного дома. А территория чужая. По лесам бродят недобитые группы гитлеровцев. На этот счет был издан строгий приказ: если ночь заставала в пути — останавливаться и искать место для ночлега.

Едем, оружие наготове, молчим. В стороне от шоссе увидели огонек. Наконец-то! Подъезжаем, стучим. Дверь открывают две женщины и старик Спрашиваю на немецком языке, нет ли поблизости русских воинских частей. Женщины поняли и послали старика в стоявший неподалеку домик. За кем? Кого он приведет — наших или немцев?

Пришел поляк. Офицер. Высокий, стройный очень красивый, как нам показалось в сумерках. Узнав, что я старшая по должности, отвел меня в сторону и на чистейшем русском языке спросил, что нам нужно.

— Поесть и поспать,— сказала я.

— Поспать можно. Хозяева хорошо зарекомендовали себя. Можно смело остановиться у них А вот пищи нет.

Мы решились. Польский офицер, как выяснилось, родом из Новосибирска, русский, переговорил с хозяевами. Нас проводили в большую спальню Мужчины расположились на кроватях, а я на диванчике. Есть было нечего. Пришлось ложиться на голодный желудок.

Женщины пытались уложить меня в отдельной комнате. Дескать, фрау нехорошо находиться в одной комнате с мужчинами. Но нам было не до тонкостей. Вместе надежней. Да и привычно

Немки поохали, поахали, покачали головой и прошли к себе. “Поляк” на всякий случай порекомендовал закрыть дверь на внутреннюю задвижку

— Береженого бог бережет,—сказал он

— А как вы попали в Войско Польское?— поинтересовалась я.

— Язык знаю. Вот и откомандировали С рассветом мы уехали. Отыскали свою почтовую базу, перевели почту - и снова в путь. При подъезде к Штеттину сбились с нужного направления. Указатели и дороги все разбиты, и какая куда ведет — поди разберись.

С трудом отыскали свою дорогу. В город въехали в темноте. Смрад, гарь, дым, мелкий проникающий до костей холодный дождь. С утра во рту маковой росинки не было. И опять же надо искать место для ночлега.

Квартиры — настежь. Входи, располагайся. Но хорошо знали, сколько так вот подорвалось! Население располагалось в подвалах. Да по нескольку семей. Чего же они в свои комнаты не заходят?

Эту хитрость мы знали: немцы оставляли на столе коньяк, закуску. На постели — чистое белье.

Позарится наш солдат на угощенье, поднимет бутылку, а под ней проводочек, к мине идущий. Взрыв. Солдат в куски. А до победы оставалось несколько месяцев.

Город наши взяли накануне. Все еще было в разрушенном состоянии. Не было указателей. На наше счастье, попался солдат. Он показал здание, которое было разминировано.

Входим. Направляем луч ручного фонаря внутрь и с удивлением обнаруживаем там десятки военных и гражданских, причем, как выяснилось, самых различных национальностей. Там были русские, французы, поляки. Место для ночлега было только на полу. Хорошо еще, что пол был паркетный, из дерева.

Пристроились, полусидя переспали, а утром еще более голодные отправились искать свою часть.

Вот так мы и гонялись за наземными армиями, чтобы сделать обмен посылочных почт. Сколько же я исколесила дорог! На досуге подсчитала и вот какие цифры получила: в Карелии с июня по ноябрь 1944 года моя почта перебазировалась 8 раз. В Польше и в Германии за 4 месяца войны — 7 раз. И это исключая поездки верхом на лошади, на машине для обычных обменов почт.

В конце апреля 1945 года прибыли под Берлин. Пробуждалась природа, зелень тянулась к солнцу. Все жило, благоухало. Но еще гибли люди, продолжались ожесточенные бои. А победа была так близка...

И вот — Победа! Слезы радости, горечь за недоживших. Я рванулась к рейхстагу. Не могла удержаться, чтобы не оставить свой автограф в центре поверженного Берлина.

В феврале 1946 года я демобилизовалась и вышла замуж за Володю Камушкина. И снова разъезды. Муж — летчик, это говорило само за себя. Кто служил в авиации, знает, что это такое. Вечное, бесконечное ожидание. Вернется ли из очередного полета...

Володя налетал 1700 часов, в том числе и на реактивных самолетах. Стал полковником. Но смерть подстерегла его на земле. Он скончался в расцвете сил. Обидно и несправедливо. Сотни, тысячи раз смотреть смерти в глаза, а умереть от разрыва сердца.

Впрочем, и это сделала война. Износился человек. До предела. Конец закономерен.

Сказать, что мне было больно потерять любимого — ничего не сказать. Любовь, зародившаяся в экстремальных условиях, имеет свой оттенок. Приходя на могилу, я вспоминала каждый прожитый вместе день. Снова и снова убеждалась в глубокой порядочности своего мужа, его готовности всего себя отдать людям. И мне захотелось сделать так, чтобы и после смерти он ощущал мою любовь. Я стала выращивать цветы. Постепенно из множества красивых, неповторимых цветов избрала гладиолусы. Сначала выращивала их на могиле Володи, а потом увлеклась и стала заниматься селекцией. И вот уже двенадцать лет, из года в год, представляю на выставку свои гладиолусы: “Папочка”, “Летчик Камушкин”, “Защитникам Заполярья” и другие. Отмечена двенадцатью дипломами Всероссийского общества охраны природы.

Цветы — моя жизнь, моя радость. Они придают силы, помогают переносить невзгоды.

С цветами встречают появившегося на свет человека.

С цветами отмечают день рождения.

С цветами отправляют под венец.

С цветами провожают в последний путь.

Цветы как стихи, как музыка. Они украшают жизнь. Делают ее светлее и чище.

Цветы — это целый мир, раз заглянув в него — полюбишь навсегда.

А чтобы иметь цветы, надо любить землю, беречь ее, чаще кланяться ей.

Я снова и снова вспоминаю, как на войне она спасала меня от неминуемой гибели, как мы зарывались в землянки и траншеи.

Землю надо беречь. Она и накормит, и напоит, и радость подарит.

Мне хочется, чтобы наша Земля, наша Родина была цветником человеческого счастья и мира. Чтобы на Земле было как можно больше цветов и как можно меньше ракет.


(с) Мурашев Г.А.

 


 

 

Hosted by uCoz